— Заходите же, садитесь сюда, поближе, досточтимый исцелитель!.. Почему вы меня избегаете? — продолжала она. — Приходите, но тут же, не посидев со мной, опять покидаете меня? Целыми днями жду, гляжу на входную занавеску, а вы…
Бутакез не шутила, слезы стояли в глазах ее, и опять он видел беспомощно дрожащую родинку на ее шее.
— Я, бедняжка, можно сказать, выжила благодаря вашему умению и., доброму сердцу, его я не забуду никогда, господин мой!
Обращенные к нему, семнадцатилетнему лекарю, слова «господин мой» звучали очень странно в устах дочери знатного бека, он хотел сказать: «Больше не говорите так, бегим», — но не говорил ничего, от волнения язык его заплетался.
— Ну, и позвольте же мне встать с постели, — говорила Бутакез-бегим. — Позвольте выйти из этой клетки, побежать по траве, досыта надышаться свежим воздухом.
— Нет, нет, бегим, гулять вам еще рановато.
Но бегим нетерпеливо отбрасывает назад свои мягкие волнистые волосы, поднимает к юноше пылающее лицо, — сквозь переливчатый звон девичьих украшений он слышит:
— Сегодня не разрешите — завтра будет поздно.
Как понять эти пугающие слова?
— Хорошо, пусть будет по-вашему, но отец…
— Веление врачевателя — закон и для моего отца.
Ну, раз так…
Беспредельная степь напоминала тогда яркий ковер, вытканный умелой мастерицей-степнячкой. Средь пышных благоухающих трав горели огнем маки, и каждый алый цвет был величиной с пиалу. Шелком переливались цветы астрагала с жужжащими над ними пчелами. И словно цветы, красовались белые, красные, коричневые юрты, и украшали собою зеленую степь отары овец, табуны лошадей, могучие, спокойные верблюды, — все живое радовалось солнцу, весне, приволью.
А вокруг юрт бегали девушки, одетые в красную бязь и красный бархат, в округлых, сдвинутых к бровям шапочках с перьями: от веселого озорства и нежного смеха юных девушек сердце твое волновалось еще сильнее, — помнишь, Абу Али?
Помнишь, как поздними вечерами, когда лошадей уже стреножили на ночь, коров подоили и потух в очагах огонь, юноши собирались в удаленных, укромных местах и поджидали девушек. И вот старики погружались в глубокий сон, а девушки выскальзывали из юрт и бежали к аульским парням. Позванивали своими украшениями, перешептывались, посмеивались, а потом группки девчат и парней распадались на пары. Начинались игры. Самая интересная — в прятки, эта игра заканчивалась поцелуями. И еще одна игра нравилась больше других — состязание в песнях, незатейливо-шутливых и сердечных.
Молодому лекарю-бухарцу, привыкшему не видеть женских лиц, эти озорные игры, песни, эта свобода неутаиваемой красоты казались чем-то невероятным. Он чувствовал себя здесь как бы в другом, непривычно-прекрасном мире.
Право выбрать принадлежало девушке. И Бутакез-бегим из всех молодых парней выбирала его, молодого бухарца. Когда начинали играть в прятки, она шепотом, на ухо предупреждала заранее Абу Али, где будет скрываться, и горячие губы ее обжигали при этом щеку лекаря.
Абу Али раньше всех иных находил ее, и тогда нестыдливые поцелуи Бутакез доставались ему, повергали в трепет. Абу Али не знал песен девушек и парней из степи. Но он любил и эти состязания: полусидя-полулежа рядом с Бутакез, он все слушал и слушал, до рассветного солнца слушал то озорные, то печальные песни, и хотелось ему, чтоб ночи эти, полусон-полуявь, все длились и длились…
…Ибн Сина, закрыв глаза под лучами весеннего солнца, погрузился в молчание. Шокалон тоже молчал: земляк, знаменитый, хотя и в рубище дервиша, попал в плен воспоминаний, — зачем же разрушать этот грустный, но, видно, приятный ему плен?
А воспоминания, словно бабочки с цветка на цветок, перепархивали с одного события на другое.
Вот снова степь, расцветшая, нарядная, как невеста. Вот скачут десяток парней и девушек. Впереди — на буланом — Бутакез-бегим. Грива буланого украшена шелковой бахромой, за девушкой поспешают подруги-служанки, отцовы слуги и они оба, Шокалон и Абу Али.
Бутакез-бегим скачет лихо. Абу Али хочется пустить во всю прыть скакуна, догнать девушку, посмотреть на ее открытое лицо, но он стесняется нукеров: следят, следят они за дочерью знатного бека.
Достигнув поляны, усеянной маками, Бутакез-бегим обернулась, нашла взглядом его, Абу Али, и, заговорщицки подмигнув, ударила своего буланого камчой. Догоняй, мол, джигит, не зевай. И, почувствовав, как быстро, сильно, бешено забилось сердце, он пустил своего коня вскачь. Бородатый нукер гневно вытаращил глаза: куда ты, лекарь, опомнись! Но Абу Али забыл о нем. Он мчится за Бутакез-бегим, а она, словно ветер, меняет направление скачки, сворачивает в песчаные барханы, в густой саксаульник. И конь Абу Али, как птица, летящая за другой птицей, сам мчится туда же. Сзади кричат: кто — предостерегающе, а кто — весело, поощряя. Алые маки взметываются из-под копыт.
Бегим, оглаживая своего нетерпеливо храпящего коня, смотрит на Абу Али, смеется радостно:
— Вы молодец, мой исцелитель! Научились скакать, как настоящий джигит!
— Нет, моя бегим, нет, моя бегим…