…Сорок минут до начала концерта. Мы все сидим в пустом зале и ждем Бродского, который должен распределить, кто за кем выступает. А его нет. Наконец появляется. Устроитель подводит его ко мне, мы знакомимся, я ему протягиваю две книжки и говорю: «А вот это я вам привезла из Москвы». Он, как вчерашнюю газету, не глядя кинул куда-то за спину. Я подумала: «Ну уж это слишком!» Бродский говорит: «Последовательность такая — сначала стихи читаются по-английски, потом по-русски. Все сидим на сцене, русские, — нас было трое, — слева, американцы справа. В конце первого отделения — “Реквием”». Тут я встряла: «“Реквием” — сначала по-русски!» Он отвечает: «Нет-нет, как всегда, сначала по-английски». Я говорю: «Тогда я его не буду читать». Он снисходительно пожал плечами, но спорить было некогда, и сказал: «Хорошо!» И мы сразу ринулись на сцену.
Переполненный зал, хороший, но настороженный. Много русских. Бродский читает Ахматову так же, как свои стихи, — поет, соединяет строчки. Чтение на слух — монотонное, не подчеркиваются ни мысль, ни метафора, ни подробность, не расставляются логические акценты, не выделяется конец строфы. И только — неожиданный обрыв на последнем слове, как спотыкание… Найман читает по-другому, но тоже в основном поет. И мне вспоминается фраза Мандельштама: «Голосом работает поэт, голосом». Американцы читают по-разному. Одна актриса начала «Звенела музыка в саду…» и последние строчки — «Благослави же небеса — Ты первый раз одна с любимым» — произносит с надрывом, почти со слезами. Дальше я по-русски читаю это же стихотворение как очень далекое воспоминание — еле слышный напев, прозрачно-акварельные краски… Зал зашевелился. Поняв что зрители хорошо реагируют на ранние ахматовские стихи, поданные в такой манере, следующая американка читает «Сжала руки под темной вуалью…» так же прозрачно и легко, как я — предыдущее. Потом — моя очередь. А я помню, что Ахматова спустя годы терпеть не могла это стихотворение. И тогда я, войдя в образ старой Ахматовой — надменным, скрипучим голосом, выделяя твердое петербургское «г», почти шаржируя, прочитала: «Сжа-ла ру-ки под те-мной ву-алью». Сажусь на место. Бродский мне — тем же голосом старой Ахматовой: «По-тря-са-юще…» В общем, когда я прочла «Реквием», английский вариант уже почти не слушали. Старалась я в основном для Бродского, играла перед ним Ахматову — какой она представляется мне в разные периоды ее жизни.
После вечера был «party» — прием. Бродского обступают пожилые американки, в золоте, с вытравленными уложенными волосами, говорят пошлости, много русских с комплиментами. Бродский, судя по разным воспоминаниям, не стеснялся «отшивать». А тут — нет: слушает, улыбается, курит, пьет водку и все больше бледнеет. Я подумала: «Уйду!» Подошла к нему и говорю: «Иосиф! Я ухожу и хочу вас поблагодарить за это приглашение. Но мне жаль, что вы бросили те две книжки, потому что я их привезла вам в память об Илье Авербахе, который мне о вас рассказывал». У него посветлели глаза: «Авербах! Нет-нет, эти книжки мне нужны, я обратил на них внимание, спасибо». Я, видя, что он потеплел, признаюсь: «Все последнее лето я зачитывалась вашими стихами». Он опять закрылся, как раковина. И тогда я, немного разозлившись, говорю: «Знаете, Иосиф! Я тоже терпеть не могу, когда после спектакля говорят комплименты, это всегда пошло выглядит. Но когда говорят друг другу профессионалы — это другое. Ведь сегодня, простите, но мы оба были только исполнителями». «Да-да…» — согласился он.
После этого мы еще неделю жили в Гарварде, Бродский опять не появлялся…
Наступило лето, и кто-то привез мне книжку стихов Бродского с надписью: «Алле Демидовой от Иосифа Demi-Dieu — с нежностью и признательностью. 9 июня 1990 года, Амхерст. Иосиф Бродский».
Прошло еще несколько лет. Я в Монреале, в гостинице — лежу и страдаю бессонницей. Кручу 49 программ телевидения и вдруг слышу… свой голос. И вижу американский фильм об Ахматовой с отрывками из нашего концерта. Причем фильмография Ахматовой — уникальная. Например, куски похорон в Комарове.
Мне как-то рассказывал кинодокументалист Семен Аранович — это был друг нашего дома, — как во время съемок фильма о Горьком он случайно узнал, что в Ленинград привозят гроб с телом Ахматовой.
Он говорил: «Я взял оператора, и рано утром мы поехали на аэродром. Была мартовская поземка, утренняя изморозь. Подъехал старый тупоносый автобус, из него вышли невыспавшиеся писатели в тесных, «севших» после химчистки дубленках, — они приехали встречать тело Ахматовой. Я толкаю своего оператора: «Снимай!» Садится самолет, и по багажной квитанции писатели получают деревянный ящик, который потом не входит в автобус. Наконец втащили. Автобус едет в Союз писателей. Там панихида, народу немного. Выступает пьяная Берггольц. Мы снимаем. Потом — на следующий день, утром — панихида в церкви. Там отпевают не толь-