Начало первого акта весьма нервное. В доме никто не спит — все ждут. Входит со свечой Дуняша. А Лопахин проспал, от этого зол на себя и волнуется, что поезд опаздывает. С досадой бросает Дуняше, как будто она виновата во всех бедах: «Хоть бы ты меня разбудила!» Потом вспоминает Раневскую, как она вытерла ему кровь, когда ему было пятнадцать лет. Пятнадцать лет для сельского мальчика много — это уже почти взрослый человек. Он, видимо, сразу влюбился в барышню и сейчас о ней вспоминает нежно. Он ждет ее приезда и потому, что придумал для нее спасение, и потому, что это его давняя тайная любовь. Он волнуется и боится, что она за границей изменилась. «Что ты, Дуняша, такая…» — мол, ты-то что волнуешься? Но у Дуняши тоже свои причины для волнения. У нее масса новостей для Ани (они ровесницы, почти приятельницы, может быть, молочные сестры — так бывало), она тоже не знает, как ее воспримет Раневская, а тут еще Епиходов некстати, и она раздражена на него, хотя он и сделал ей предложение и она советуется с Лопахиным, как ей поступить с Епиходовым, ведь «его так и дразнят у нас: двадцать два несчастья».
А у Епиходова свои волнения, своя выношенная боль: «Сейчас утренник, мороз в три градуса, а вишня вся в цвету». Эфрос эти слова выкрикивал, как будто во всех несчастьях Епиходова виновата вишня, которая цветет некстати. Но и я, Епиходов, тоже не научился жить, как эта вишня, вот купил сапоги, а они скрипят. Чем бы смазать? — словно в этом спасение от надвигающейся катастрофы.
Эфрос ходит по выгороженной площадке — репетируем пока на малой сцене — так же, как и мы, с книжкой и быстробыстро говорит, схематично обозначая и интонацию, и мизансцену. Потом просит повторить, оставаясь на сцене. Но без него ритмы сразу падают, актеры садятся на свои привычные штампы. Эфрос не сердится. Продолжает дальше.
Выход Раневской. Выбегает так же по-юношески легко, как и Аня, чтобы зрителю даже в голову не пришло, что это Раневская. Зрители привыкли, что она должна «появляться». Во все глаза смотрю на Эфроса и копирую его как обезьяна. Даже интонацию. И стараюсь схватить быструю манеру его речи.
Я много слышала рассказов-легенд о Раневской — Книппер. Ведь Чехов писал для нее. А с другой стороны — он остался недоволен спектаклем МХАТа… Видела я и кинопленку с Книппер-Чеховой — сцена с Петей Трофимовым. Но, во-первых, спектакль по-другому выглядит на пленке и, как правило, от этого проигрывает, во-вторых, Книппер в то время было уже много лет, а проблема возраста в ролях очень важна.
Раневской, я думаю, около 37 лет, не больше. Старшей дочери Ане — 17 лет. Чехов писал Книппер: «Я никогда не хотел сделать Раневскую угомонившейся»…
По пьесе — Раневской шесть лет не было в России. Жила во Франции, в Париже. Да как! Аня говорит про нее: «Мама живет на пятом этаже… — это для того-то времени, — накурено, неуютно». Гаев про сестру: «…она порочна. Это чувствуется в ее малейшем движении». Раневская — про жизнь в Париже: «Он обобрал меня, бросил, сошелся с другой, я пробовала отравиться…» И вот после той бурной жизни женщина приезжает в Россию, чтобы продать последнее, что у нее есть, — имение. Для чего продать? Чтобы успокоиться, остепениться? Да нет, телеграммы идут из Парижа, и ясно, что с Парижем, вопреки заявлению самой Раневской, отнюдь не кончено…
Раневская — роль-тема, тема болезни и гибели класса, целой эпохи. Это не пушкинский высший свет, втолковывает Эфрос, это не крепостники и это даже не дворянские гнезда Тургенева, это конец XIX — начало XX века, это среднее, обедневшее дворянство, это — всемирная выставка в Париже, это электричество, это первые самолеты, первый кинематограф, это приметы иного времени, иные ритмы жизни, не миновавшие и последнего островка — вишневого сада. Сад обречен погибнуть, его сминает время. И можно ли ощущение обреченности, неминуемой гибели играть элегически спокойно?
Конечно, Чехов имел в виду не только смену социальных укладов и ритмов жизни. Для него в гибели вишневого сада звучала тема гибели поэтического, духовного начала в русской культуре. А в спектакле Эфроса она звучала как призыв беречь эту культуру, сохранять духовность человеческих отношений. Без этого ощущения — духовности и надвигающейся беды — «Вишневый сад», мне кажется, не сыграть.
(Для меня же в понимании пьесы важно и то, что Чехов писал «Вишневый сад», будучи уже смертельно больным. Туберкулез медики называют веселой болезнью. Болезнь обостряет ощущение окружающего. Озноб. Умирают в полном сознании. И в основном — на рассвете, с воспаленной ясностью ума. Весной.)
…С ощущением этого лихорадочного ритма выбегаю на сцену. Выбежала, натолкнулась на Лопахина, не узнала его, потому что сразу отвлекла «детская»: «Я тут спала, когда была маленькой, — интонация вверх, и закончила с усмешкой: — И теперь я как маленькая», — интонация вниз.