Сидела я как-то в лесу на скамеечке. Солнце. Снег. Морозно. Идут мои старухи. Видимо, устали. А скамейка одна. Думаю про себя, заклинаю — ну садитесь, садитесь! Подошли. Поздоровались очень обстоятельно, не торопясь. Сели. Разговорились: кто, откуда, прекрасная погода… Вторая старуха, разговорчивая (у нас в спектакле такую играла Г.Н. Власова), выложила всю свою жизнь, откуда она, кто дети, где живет, муж был пьяницей, сейчас она живет у снохи и т. д. Моя Мелентьевна сидит тихо и только трет палкой о снег. И когда уже та выговорилась — пауза — и только палка о снег… болтливая говорит: «Смотри, как палка о снег, как о пшенную кашу». А Мелентьевна моя вдруг: «А это я крысу чищу». Это была первая ее фраза. Я спрашиваю: «Какую крысу?» Она: «Да вот попала в сарае в капкан крыса, а я палкой-то и вытащила. Теперь целый день эту палку-то и чищу». Я говорю: «Как крысу? Живую крысу?» Она говорит: «Какое живую! Она там сунула морду за едой, а капкан-то сильный. Ну вот и все — насмерть». Я говорю: «Жалко крысу-то!» Первый раз она на меня взглянула: «Кого жалко? Крысу?» Я говорю: «Ну, так, грех, наверное. Ведь сказано: «Не убий». Если не убий, значит, никого не убий. И животных тоже не убий».
Вторая тут же рассказала какую-то свою длинную историю, которая увела меня куда-то на Полтавщину в совершенно другое время и была о другом. Кончила эту историю. Помолчали. Мелентьевна, как будто этой полтавской истории не было, продолжая свою фразу, говорит: «Ну, ведь и людей убивают. Вот, — говорит, — у нас был старик, странный был старик, но все говорили, что он ясновидящий — не знаю, я это ни разу за ним не замечала. Ну, кормили его, по домам он ходил. Как-то раз к нам пришел, а у него по всему телу вот такие вши. — Она показала полпальца (кстати, я обратила внимание, что у нее руки очень вроде бы городские, интеллигентные, давно не работавшие физически, высохшие. Узкая ладонь, длинные пальцы — то, чего я стеснялась в своих руках в этой роли и все время прятала руки под фартук). — Вот такие, — говорит, — вши. А мы говорим: “Чего ж так, дед?” А он говорит: “Грех убивать-то”». И всё. И опять замолчала.
Еще я заметила, что моя переделкинская Мелентьевна не только просто занималась делом — чистила палку. Она и слушала, и не слушала. У нее была какая-то своя мысль, и это не значит, что она думала о мироздании или вспоминала всю свою жизнь назад. Думает ли она или говорит, но только тогда смотрит на людей, когда какой-то интересный вопрос или когда ее что-то удивляет. Что-то новое для нее. Но это очень мельком — а потом опять вся в себя.
А я в своей Мелентьевне на репетициях все время вертелась — кто говорит, на того и смотрю, головой киваю…
Перед спектаклем «Деревянные кони», когда зрители рассаживались по местам, я сидела за кулисами в костюме моей Мелентьевны и вспоминала Переделкино, двух старух, одиноко бредущих по аллее, у одной из которых за спину закинута рука открытой ладонью наружу, вспоминала мою владимирскую бабушку, как она молилась перед закатом, вспоминала добрые поступки людей, с которыми мне посчастливилось встретиться, вспоминала свое одинокое детство. И — успокаивалась. Выходила на сцену.
— Во-первых, мало занимает. Во-вторых, у меня несколько масок. Есть маска сильной, волевой, закрепившаяся за мной из-за киноролей: я очень много в свое время получала писем из лагерей и тюрем с предложением быть в команде и даже главарем. Маска замкнутой, закрытой, холодной. Считается, что если я открываюсь людям, то потом очень жестко и даже жестоко отбрасываю их. Но это тоже маска. В быту же, мне кажется, я (пауза, долго подбирает слово. —
— Нет, пожалуй, что нет. Одно время мне казалось, что Раневская. Впрочем, что-то в кино иногда получалось. Меня сейчас даже поражают какие-то вещи. Так сейчас я уже не сыграла бы. Я на это просто не пошла бы — такая мелкая, основательная разработка характера, партитуры внутренней жизни. Сейчас я уже ничего никому не разжевываю, играю по основным пунктам.