1 марта Ленин возвращается в Москву. О его настроении лучше всего говорит записка Каменеву 3 марта: «Ухудшение в болезни после трех месяцев лечения явное: меня “утешали” тем, что я преувеличиваю насчет аксельродовского состояния, и за умным занятием утешения и восклицания – “преувеличиваете! мнительность!” – прозевали три месяца.
По-российски, по-советски».
Больше всего Ленина беспокоит вопрос о том, сможет ли он выступить 27 марта с докладом на XI съезде РКП(б). Владимир Ильич знает, что доклад его крайне важен, и он будет его готовить, «ибо оказалось, что разговоров и заседаний хуже не выношу, чем “сказануть раз в полгода”». И тем не менее пусть готовится и Каменев, так как надо «себя гарантировать от сюрпризов…».
Своего состояния Ленин не скрывает и в конце пишет: «Имейте в виду, что обмен коротенькими записками (я извиняюсь очень, что сам пишу сегодня длинно) нервы выносят лучше разговоров (ибо я могу обдумать, отложить на час и т. д.). Очень прошу поэтому завести стенографистку и чаще посылать мне (перед Политбюро) записки в 5—10 строк. Я подумаю час-два и отвечу»1888
.Относительно того, что имел в виду Ленин, написав об «аксельродовском состоянии», а также о разговоре со Сталиным, состоявшемся сразу после возвращения из Костино, речь пойдет ниже. А вот после разговора с профессором Гетье решили проконсультироваться с невропатологом. Федор Александрович порекомендовал пригласить известного специалиста Даршкевича.
Утром 4 марта нарком здравоохранения Николай Александрович Семашко привез Даршкевича в Кремль и довел его до самой квартиры Ленина. Ливерий Осипович позвонил. Дверь открыл Владимир Ильич и, проводив в кабинет, где уже ожидал профессор Гетье, оставил их вдвоем. Федор Александрович рассказал коллеге о своих наблюдениях, а затем пригласили Ленина, который пришел вместе с Марией Ильиничной.
Видимо, какая-то моральная поддержка ему все-таки была нужна. Это сегодня беседы с психоаналитиками более или менее входят в быт. А тогда разговор с психотерапевтом – совершенно незнакомым человеком, которому надо «излить душу», был достаточно непривычен.
Профессор Даршкевич стал задавать обычные для такого приема вопросы, но ему, как и многим психотерапевтам, была свойственна уверенность в том, что своего пациента он видит, как говорится, насквозь. «Для меня, – писал он, – привыкшего по одному беглому взгляду на моего собеседника определять не только духовный склад его, но и его случайные душевные переживания, было ясно, что за человек находится передо мной»1889
. Богатейший опыт Даршкевича давал для этой уверенности основания. Но возникала и опасность того, что какие-то узнаваемые признаки лягут в привычную, уже сложившуюся схему – диагноз.После первых вопросов Ливерий Осипович опустил голову и, наблюдая краем глаза за пациентом, продолжил беседу так, как будто он перед врачами-ординаторами «разбирает больного в аудитории». Напротив, как заметил Даршкевич, Владимир Ильич своими глазами «как бы пронизывал говорившего с ним, очень умно молчал, слушал то, что ему говорилось, и тщательно следил за своим собеседником, как бы стараясь проникнуться его мышлением. Он никогда не перебивал говорившего с ним, давал ему высказаться всецело, хотя и имел в запасе ряд вопросов, которые излагал все по порядку. Все то, что говорилось ему, всегда им воспринималось без труда; по крайней мере он редко переспрашивал говорившего. А то, что доводилось говорить ему самому, обнаруживало с его стороны ясное понимание темы разговора, хотя бы тема эта была для него совершенно новой»1890
.На вопрос – что его беспокоит больше всего? – Владимир Ильич ответил: «“Я совсем стал не работник”… Главное, что тяготит его, – пишет Даршкевич, – это невозможность для него за последнее время читать так, как он читал раньше… Он прямо проглатывал книги. Чтобы не запустить текущей литературы и иметь возможность постоянно делать из нее все нужные выводы, ему необходимо прочитывать массу напечатанного, делать постоянно на нее ссылки, изменять свои воззрения и т. д. Вот эта-то работа и сделалась для него невозможной.
Невозможно для него и другое дело – принимать участие на бесчисленных заседаниях различных съездов, – продолжает свою запись Даршкевич. – Он должен являться туда вполне подготовленный, вооруженный конспектами всех тех речей, которые ему будет предстоять говорить, обдумавши хорошо свои позиции и пр. В прежнее время все это было для него делом весьма легким, не вызывало в нем никакого душевного волнения и никогда не требовало от него такого количества времени, которого не хватало бы на все остальные дела. Теперь не то… Участвовать во всех заседаниях с привычной для него подготовкой представляется для него делом совершенно невозможным».