— А у нас в Мурманске на каждой мачте — звезда, — сказал Велик. — Днем флаги, ночью иллюминация. Ледокол «Чайка» портрет Буденного вывесил. Весь из рыбьей чешуи… Серебряный чекан, и только! Его норвежцы у себя в Тромсе склеили и в подарок рыбакам привезли. Начальник порта хотел в Третьяковскую галерею отправить, да ледокол не отдал.
Повар стал было описывать, из какой чешуи был сделан портрет, но Велика перебил Гармиз.
— Нет, ты послушай! — закричал он, вскочив с табурета. — Какой Мурманск! Ты Лагодех видел? Через Гамборы ночью ходил? Там есть поляна каждому дереву тысяча лет. Больше! Две с половиной! Листья с ладонь. Всю ночь пляшем. Внизу на дорогах арбы скрипят, виноград, вино в город везут… Потом девушек провожаем… В горах темно… Фонари к звездам идут. Крикнет один — тысяча отвечает… Послушай! Какой ветер у нас! Станешь спиной к пропасти, раскинешь рукава… Весь день будешь стоять… Вот!
Гармиз взмахнул руками и замер, обводя всех глазами, точно ища того, кто усомнился бы в силе гамборских ветров.
Никто не ответил… Сибиряки, украинцы, белорусы, татары — бойцы сидели задумавшись… Молчал даже Корж, беспокойный, не умеющий минуты прожить без острого слова.
Он сидел верхом на табурете и силился представить, что делается теперь дома. Он так редко бывал в деревне, что сразу не мог сообразить, чем занят сегодня отец.
…Сейчас десять утра. Вероятно, отец вместе с Павлом находится в кузне… Кузня низкая, точно вырубленная из сплошного куска угля… В раскрытые двери видны горн, руки, взлетающие над наковальней. Когда молот опускается, открывается отцовское лицо — черное, с толстыми солдатскими усами, из-под которых сверкают зубы…
Маленький длиннорукий Павел раздувает горн. У него, как у всех Коржей, светлые озорные глаза и большой рот. Он приплясывает на одной ноге, насвистывает и бесстрашно лезет короткими щипцами в самый жар, где нежно розовеет железо.
Весело смотреть на отца с сыном, когда они в два молота охаживают толстенную полосу, а железо вьется, изгибается, багровеет, превращаясь в тракторный крюк или шкворень фургона…
Впрочем, какая же сегодня работа!.. Наверно, все сидят за столом. Мать выскоблила доски стеклом, поставила берестяную сахарницу и голубые…
— Внимание!.. Красная площадь, — негромко сказал репродуктор. — Все глаза обращены… асской башне… Через… уту… чнется парад.
Корж вскочил. Все обернулись к приемнику.
— Я нечаянно! — закричала Илька, поспешно отдернув руку.
Говорила Москва. Затухая, точно колеблемый ветром, звучал голос диктора. Он описывал все: простор площади и свежесть осеннего утра, освещенные солнцем звезды Кремля, появление делегаций, стальные шлемы пехоты, скульптурную группу напротив ворот Спасской башни, называл людей, стоявших у Кремлевской стены, — имена, знакомые всем, от чукотских яранг до поселков горной Сванетии.
Накапливались войска. Оживали трибуны. Кому-то аплодировали, где-то музыканты пробовали трубы. Прозрачный неясный гул висел над Красной площадью.
И вдруг сразу стало тихо, как в поле. На том краю мира не спеша били часы.
— Десять, — сказал тихо Белик, и все бойцы услышали дальний звон подков.
Ворошилов объезжал войска, здороваясь и поздравляя бойцов. Площадь отвечала ему всей грудью, дружно и коротко.
Потом они услышали глуховатый голос наркома. Он говорил, сильно паузя, отчетливо и так просто, что забывалась торжественная обстановка парада. Он напоминал о том, что было сделано за год, о силе и целеустремленной воле народа. Последние его слова, обращенные к Красной Армии, были заглушены треском атмосферных разрядов, точно по всей стране прогремели орудийные залпы салюта.
…Вошел на цыпочках Дубах и сел сзади бойцов. Илька вскочила к нему на колени.
— Танк больше лошади? — спросила она.
— Тес… Больше.
— Значит, главнее. А почему пустили вперед академию? Она больше танка?
Сделав страшные глаза. Дубах закрыл Ильке рот ладонью… Сквозь марш пробивались отчетливые, мерные удары. Разом впечатывая многотысячный шаг, проходила пехота.
— Товарищ начальник, — спросил Корж, — что сначала идет, артиллерия или конница?
Дубах подумал. Он ни разу не видел московских парадов и стыдился в этом признаться. Ездить приходилось много, но всегда по краю страны. Негорелое, Гродеково или Кушку он знал лучше Москвы.
— Как когда, — ответил он осторожно. — Сегодня — не знаю…
По камням Красной площади хлестал звонкий ливень… Скакала конница. Вихрем летели к Москве-реке тачанки.
Потом наступила долгая пауза. Странное, еле слышное пофыркивание неслось из Москвы.
— Вся площадь в автомашинах… — пояснил диктор. — Теперь движутся гаубицы… их колеса обуты в резину.
И вдруг какой-то странный рокочущий звук ворвался в казарму, точно над Москвой разорвался длинный кусок парусины.
— Слышали? — спросил рупор поспешно. — Это истребитель… Он похож…
Голос его потонул в низком реве пропеллеров, в лязге танковых гусениц. Парусина над площадью рвалась беспрерывно.
— Девятнадцать… двадцать… двадцать семь… сорок два… — считал Велик, — сорок три… пятьдесят!
— Это целый дредноут! — крикнул диктор. — У него четыре башни. В нашем здании стекла дрожат!