Деньги все еще были в руке Фына, он не знал, как ему с ними поступить. Ждал, видимо, приказа японца. Пожирал его глазами.
Тот не очень ясно представлял себе, что происходит и почему Поярков и господин в сером смеются. Познания его в русском языке были не очень обширными, чтобы уловить тонкости, и он счел самым лучшим для данного момента присоединиться к общему веселью. Он, правда, не рассмеялся, а только улыбнулся, но и этого было достаточно.
— Спрячь свои деньги, Фын! — сказал человек в сером. — Они не нужны.
— Это не мои деньги, — с обидой произнес Фын,
— Теперь стали твоими. Дарят тебе.
— Кто дарит? — Голос Фына дрожал.
Поярков и господин в сером поняли, что китаец уязвлен чем-то и продолжать разговор рискованно.
— Я дарю, — сказал японец.
Фын сразу успокоился и низко, низко поклонился. Он способен был принять деньги только от важного господина.
Японец поднялся с табурета. Это прозвучало как сигнал к окончанию встречи.
— Пусть удача сопутствует вам! — произнес он несколько торжественно. — Я верю в вашу победу, Сунгариец, а значит, и в нашу победу.
Пояркову ничего не оставалось, как протянуть руку и попрощаться с японцем.
— Фын! — крикнул тот, хотя надобности в этом не было: китаец стоял рядом. — Фын, проводи гостя! Из твоего дома без проводника не выберешься… И пусть рикша бежит короткой дорогой. Уже поздно.
Харбин. Последние часы
Надо было покидать Харбин. Десять лет он мечтал о свободе — чужая земля тяготила его, — а когда наступил час расставания, он вдруг загрустил. Привязался, что ли, к этому пестрому, пыльному Харбину, не похожему ни на русский, ни на китайский город, или привык к тревожности, которая окружала его здесь постоянно и стала какой-то необходимостью. Вечное ожидание, вечная напряженность, готовность к действию!
Он тянул с отъездом. Не закрывая мастерскую, отыскивая для японцев и для себя причины такой медлительности. Причин не было, во всяком случае убедительных причин. Какая-то пара чьих-то недошитых сапог. Он сам их, кажется, придумал. Стучал и стучал молотком — это слышали за стеной и у двери, если вдруг проходили близко или останавливались перед вывеской.
Вывеску надо было снять, не вводить в заблуждение харбинцев смешным изображением сапога и туфельки, ведь могло кому-нибудь взбрести в голову заказать себе на зиму обувь. А Поярков не снимал вывеску. Боялся, что тем как бы оборвет свою жизнь именитого в Харбине сапожника. Исчезнет с этой не особенно людной, но известной в городе Биржевой улицы.
Так он объяснял свою медлительность. Иногда словами объяснял, иногда задумчивым взглядом, грустной улыбкой. И его понимали. Естественное, человеческое легко находит отклик. Он мог бы еще сослаться на свои симпатии к официантке «Бомонда», на нежелание расставаться с тем, кто стал чем-то близок и дорог. Это была правда. Ему поверили бы и, возможно, посочувствовали бы — с кем такое не случается! Хотя не сочли бы настоящей причиной симпатию к официантке «Бомонда» для того, чтобы отказаться от переезда и, главное, от службы, которая будто бы ждала Пояркова на новом месте. Впрочем, о Кате Поярков никому не говорил, даже не намекал на существование чувства к красивой казачке. Да и не причина это действительно.
Пара сапог недошитых, продажа мастерской — вот что помогало защищаться от японцев. Некоторое время, конечно. Но и некоторое время истекло. Сколько можно шить сапоги!
День, еще день… Он упорно ждал откровения японцев. Проговорятся ведь когда-нибудь или сведут с человеком, знающим маршрут «поездки». Наконец, выболтают секрет друзья Кислицына или молодчики Радзаевского. Должна приоткрыться завеса, за которой удастся увидеть тропинку к дому.
Он знал о группе Радзаевского, завершающей подготовку к акции на левом берегу, и соединял эту акцию со своим отъездом. Предварительную информацию Поярков уже отправил, но точных сведений о дате переброски группы не имел. Не знал и маршрута.
Если его включат в группу, то встреча диверсантов будет осложнена. Не исключена случайность, в результате которой придется расстаться с жизнью не только молодчикам Радзаевского. А сожалением, которое потом последует, увы, не изменить печального итога.
Японцы не проговаривались. Кислицын и Радзаевский делали вид, будто диверсионная школа не имеет к ним никакого отношения. Да и вообще, существует ли на свете такая школа? Эмигранты не занимаются диверсиями.
«Некоторое» время истекло. В субботу утром Пояркову напомнили о приближении срока отъезда и приказали свернуть дело на Биржевой улице.
«Сегодня вечером вывеска должна быть снята. С заказчиками произведен полный расчет, с кредиторами, если они существуют, тоже. Для друзей, хозяйки квартиры, заказчиков — он переезжает в Дайрен. В Харбин больше не вернется. Отъезд завтра. Быть готовым к двенадцати дня!»
В его распоряжении был вечер. Один вечер. Японцы уже не успеют проговориться, если даже и захотят это сделать. Люди Кислицына и Радзаевского не собираются проговариваться. Все двери закрыты. Стучать бесполезно.