Сейчас спрашиваю себя: как я мог тогда не принять предложение вести в журнале критическую рубрику?! Оглядываясь, человек видит лишь ошибки (или, если угодно, руины: по классику). Мне в руки шел верный, хоть и скромный доход, да плюс почетная известность. Но принять я не мог. Во-первых, я самым честным образом намеревался сделаться евреем, израильтянином; органически войти в еврейскую жизнь, потеснив жизнь русскую — то есть работать, что называется, по профессии, а не русской литературой кормиться; под письмом в журнал я, хм, расписался на иврите. К этой жертве, к растворению в еврействе, меня побуждал не столько чужеватый мне сионизм, сколько Израилю. Нужно ли говорить, что тут я в итоге потерпел полное поражение? Моя жертва была отвергнута. Жертвовать нужно всем сердцем, а не половиной; боги ревнивы. Во-вторых, я привык работать над прозаическим текстом долго, как над стихотворением: вглядываясь не только в смысл, но и в звук сказанного; выверяя каждую фразу — чтобы, упаси Бог, какой-нибудь хиатус не вкрался; тексты-то мои, как мне чудилось, сразу в вечность уходили — до востребования в небесной России, которая будет. В-третьих (хоть это отчасти продолжает второе), я хотел от каждого текста точности и полноты прямо-таки научных, окончательных, незыблемых, да еще и композиционной стройности. Ни за что не смог бы я писать в ту пору, как пишу сейчас, чуя за спиной дыхание жареного петуха. Я отказывал себе в драгоценном праве на ошибку, без которого ничего не напишешь (не понимал, что ошибка всё равно неизбежна); жертвовал химере точности и полноты легкостью, метафоричностью. Тем самым я обрекал себя на мучительное, без преувеличения скорбное молчание, притом что мысли, не находившие лазейки, не воплощаемые (и потому не казавшиеся мне мыслями), меня переполняли…
Второе предложение, написать «о ситуации в СССР», я принял. Результатом стала большая статья