Читаем В иудейской пустыне полностью

Мне, когда я сидел над Ходасевичем в Ленинграде, так нужен был в Париже именно вот такой — умный, образованный и заинтересованный — человек, внимательный критик и библиограф, только взять его было негде… Ничего я не знал. Может, Дедюлин думал, что я, подобно Кривулину, только и живу сплетнями о событиях в западных кузницах русской литературной славы… С другой стороны, откуда и ему-то было знать, что я всю свою жизнь, где бы ни жил, пребываю , в стороне от всех, в своей раковине? Кто мог объяснить ему, что я — вовсе не интегральная часть ленинградского литературного подполья, а нелюдим и отшельник? Может, он даже того не понимал, что Ходасевичем я занимался для себя, от внутренней потребности, а не ради публикации в Париже.

Писал Дедюлин из Бергамо, с симпозиума по Андрею Белому, на машинке, принадлежавшей кафедре Бергамского университета, где были перепутаны буквы и и отсутствовал твердый знак, за что он специально извинялся. Над названием города он поставил ударение: Бéргамо, чтоб я, по русскому обыкновению, не подумал, что город называется Бергáмо. От одного этого имени (не от Андрея Белого, от Бергамо) у несчастного беженца голова кружилась, а тут еще и симпозиум, где Дедюлин представлял лучшую русскую газету мира…

Я писал Дедюлину 23 сентября:

«Дорогой Сережа, двухтомник, а за ним и Ваше письмо от 1.8.84, я получил, — большое спасибо. В письме Вы затронули много важных для меня тем, отвечаю по порядку. С Сашей Кобаком мы формально не в ссоре. После того, как меня вызвали в ОВИР, но задолго до объявления разрешения, Саша при случайной встрече пожелал мне всего хорошего — и это, как я теперь понимаю, было его прощанием. Когда стало известно, что мы уезжаем, и народ повалил к нам валом, он не пришёл. Незадолго до вызова в ОВИР меня уволили из котельной, где вместе со мной работали Б.И. Иванов, Б. Останин и Кобак, — уволила, конечно, администрация (по сокращению штатов), но фактически — мои товарищи. Не знаю, интересны ли Вам детали; их много, и всего не расскажешь в письме. Мне представляется, что мое увольнение было тщательно спланированной интригой Иванова. Поразили меня две вещи: то, что увольнение совпало с вызовом в ОВИР, и то, как в этой ситуации повел себя Кобак. На его дружескую поддержку, взаимопонимание или хоть уравновешенный диалог, где обе стороны обдумывают свои аргументы и контраргументы, я мог, мне казалось, твердо рассчитывать. Он же не просто взял сторону Иванова, но повел себя совсем как вершитель советского судопроизводства: отчужденно и замкнуто, как если б ему была известна вся правда и ещё что-то, что он обсуждать не хочет. Мне этот стиль непонятен. Мне кажется, что всё, даже самые нелицеприятные вещи, следует говорить прямо, что недостойно строить выводы на недомолвках и сплетнях и держать камень за пазухой, — тем более между людьми, друг другу не вовсе чужими. Смешно, что вся эту буря страстей разыгралась вокруг моего увольнения: Иванову, человеку интриги, было непонятно, что как ни тяжело моё положение отказника и кормильца двух иждивенцев, я тут же уволюсь сам, если мои товарищи этого единодушно пожелают — и прямо мне выскажут. Не смешно, что между действиями редакции Часов и КГБ обнаружилась в этом случае такая согласованность. В Ленинграде давно говорят, что Часы — журнал КГБшный: одни говорят, что он прямо субсидируется из Большого дома; другие — что он там проходит цензуру; третьи — что между КГБ и православно-русопятской оппозицией существует молчаливый сговор: что обе стороны готовы мириться друг с другом на основе русской имперской идеи. Я всегда отвергал первые два мнения как бездоказательные, я не настаиваю на них и сейчас, — но зато третье уже не могу не признать заслуживающим рассмотрения. Нечистоплотность Иванова для меня очевидна, Кобак же, вероятнее всего, был ослеплён нашими с ним идеологическими разногласиями. Этот умный, прекрасно образованный и серьезный человек оказался неспособен к диалогу, к признанию другой, отличной от его собственной, правоты…»

Уф! Нужно перевести дух и отереть пот со лба, за окном ведь жара тридцать пять градусов; там земля покраснела от жары ( — на иврите земля; — красный); там верблюды пасутся, арабы торгуют, евреи ссорятся… а я вот такие вещи пишу — о Ленинграде, из Иудейской пустыни в Париж. Столпотворение смыслов. (Слово бытовало — и мною в детстве от матери было получено — как производная от слова ; лет до восемнадцати я так и думал.) Где я? «Адам, где ты?» Как хорошо было бы стать верблюдом…

Стратановский, писал я дальше Дедюлину, «в числе немногих из Клуба-81 приходил ко мне с формальным прощанием… я думаю, что он единственный истинный поэт среди ленинградских авангардистов». Еще бы мне так не думать! В нашей коммунальной кухне, перед выходом на лестничную площадку, он в июне 1984 года сказал мне на прощанье (в присутствии Тани):

— Какую женщину вы увозите!

Перейти на страницу:

Похожие книги