Адамович — сказал; Шаховская — сумела услышать, пережить и донести до нас. «Чуждые крыла» в стихотворении 1961 года она истолковала излишне буквально, но это дела не меняет. Можно было бы написать и резче: по временам патриотизм Ахматовой — просто квасной. Впрямь, что ли, считать Россией не людей, в ней живущих, не большевиков с их ГУЛАГом, а сосну над озером тихим, которую предали эмигранты?
«Мы разницу этническую не делаем — когда дело касается русской культуры — хочу Вас в этом уверить», писала мне Шаховская из Парижа в кочегарки 20 июля 1982 года. (Это и некоторые другие ее письма я после ее смерти напечатал в №2 лондонского .) Человек, не дышавший тогдашним воздухом в проклятом Ленинграде, не поймет, что эти слова могли значить. Не кремлевский антисемитизм выгнал меня из России и из русских. Антисемитизм «литературы нравственного сопротивления» был куда страшнее. Оттуда шла мерзость утонченная; с людьми я не хотел находиться под одним небом; с Шаховской — готов был умереть за Россию… Верил почему-то, что в главном мы с Зинаидой Алексеевной сойдемся.
Спору нет, я идеализировал ее: Шаховскую, а с нею — и старую Россию; обманывал себя — и догадывался, что обманываю; не хотел додумывать до конца некоторые вещи; хотел, иначе говоря, еще пожить — потому что нельзя было мне тогда жить без русской литературы и, тем самым, без какой-то, хоть выдуманной, России… А между тем Дедюлин не зря обращал мое внимание на статьи Шаховской в Вестнике РХД.
В 1924 году, в Берлине, вышел сборник , в котором авторы, среди прочего, не без сожаления отмечали еврейское участие в развале императорской России. В мае 1984 года, в Вестнике РХД №141, в статье , Шаховская сетует, что времена переменились: тогда евреи любили обидевшую их страну, теперь же новые израильтяне, выехавшие из СССР, не столько большевизм поносят, сколько Россию и русских. Следуют примеры, несуразные и даже прямо глупые, к делу не относящиеся, обвинения не подтверждающие. Антисемитизм в СССР Шаховская объясняет нелюбовью коренных русских к революции и к компартии (где евреев много) — не буквально так, но, в сущности, именно так; то есть опять получается, что малый народ навязал свою волю большому. Как хорошо, говорит она, жилось в старой России евреям, вошедшим интегральной частью в русскую культурную жизнь (отказавшимся от своей культурной жизни); как хорошо было бы продолжать двигаться в этом направлении… Словом, Россия готова раскрыть объятья инородцам, если они постараются стать русскими. Смешнее всего, что и это — неправда, но пусть бы и так: отчего же, скажем, армянам становиться русскими, когда они втрое древнее и вдвое дольше исповедуют христианство? Оттого ли, что русские прихватили часть их территории с частью населения — или, может, оттого, что быть русским — лучше, почетнее? Шаховская подразумевает второе как самоочевидное, — и держит в уме, что вся правда с христианами, а иудаизм — суеверие. Как и Бобышев, она думает, что и зарубежная русская печать принадлежит евреям, так что русскому человеку самую правду вымолвить опасно: обвинят в антисемитизме… Слог в этой статье отвечает полету мысли автора.
Ничего этого ни знать, ни читать я не хотел. В отличие от Шаховской (она была умопомрачительно необразованна), помнил, чтó писали русские властители дум о евреях в XIX веке, среди прочих — Некрасов и Достоевский. Природу советского антисемитизма я знал не понаслышке. Наконец, и гордость во мне была задета основательно… и при всём том убогий идеал писательницы не только не претил моему чувству, а почти совпадал с ним. Что же тут удивительного? Я был , русским-и-евреем; одинаково не хотел поступиться ни той, ни другой из своих половин; отдавал предпочтение еврейской только из-за антисемитизма. Не раз и не два возвращался я мыслью к счастливой и такой соблазнительной, такой упоительной находке Жаботинского: отвернуться без гнева, забыть Россию; я и отвернулся от земли и людей, но было нечто, от чего я отвернуться не мог: русская просодия, стихия русского языка. Это был не хлеб; это был воздух.
В Шаховской мне чудился человек неумный, но прекрасный… 30 августа 1984 года я писал ей в Париж, на улицу Фарадея 16:
«Дорогая Зинаида Алексеевна,