Разбитый, разгромленный, тонущий мир фашизма, главари которого держат ответ перед Судом Народов, таким образом сталкивается с простым, честным, светлым миром советского парня, и парень этот неизменно одерживает маленькую победу. Пишется хорошо, легко. Николай Жуков — старый друг и болельщик этой книги, который недавно вместо «здравствуй» спрашивал у меня, пишу ли я, теперь уже — хочет он того или не хочет — слушает каждое утро мой «творческий отчет» о жизненных перипетиях летчика за минувшее утро и подбадривает неизменно:
— Валяй, валяй дальше…
Страница за страницей будто сами вылетают из-под пера. У меня нет ни конспекта, ни плана, только вот эта тетрадь с давно сделанными репортерскими записями Я не знаю, как воевал этот парень после давней нашей встречи под Орлом. Не знаю — жив ли он или сложил голову в сражении с асами Германа Геринга из дивизии Гихтгофен. Только тетрадка с надписью «Дневник полета 3-й эскадрильи», где в августовскую, пахнущую малиной ночь я записал рассказ этого парня. Только она и является моим путеводителем по его жизни.
Пишу так усидчиво, что мои друзья, нюрнбергские воробьи, уже привыкли с рассветом видеть в окне склоненную к столу человеческую фигуру и, вероятно, стали принимать меня за некий странный, неодушевленный предмет. Насытившись всяческой чепухой, которую я с вечера насыпаю на подоконник, они беззастенчиво влезают в комнату, прыгают по письменному столу, ведя между собой крикливые беседы, вероятно, на немецком языке.
И вот сегодня я вспугнул их, встав из-за стола раньше срока. На вопрос Жукова, сделанный в умывальной, я ответил:
— Кончил. — Ну-у!
— Вот, брат, как у нас…
Я был страшно горд и как-то еще не освоился с тем, что книга, столько лет вызревавшая в голове, наконец написана. Было даже почему-то грустно расставаться с ней. На суде договорился с машинисткой, живущей недалеко от нас во флигеле фаберовского дворца, что буду после заседания ходить к ней диктовать. Начну уже с завтрашнего дня. Сейчас вот с волнением жду этого момента, ибо, как известно, именно машинистки в литературном мире считаются самыми внимательными читателями и самыми беспристрастными критиками. И как приятно — взять со стола довольно толстую папку исписанных листов, взвесить ее на руке и не без гордости сказать: «А ведь все это написано за девятнадцать дней».
По логике вещей сейчас бы и самая пора лечь и выспаться. Ведь за последние недели, что там говорить, здорово измотался, одичал. Хожу нестриженый, говорят, даже похудел. И это, наверное, так, ибо ворот гимнастерки стал ощутительно широк. Да где же, разве заснешь! Хочется что-то делать…
Поехал во Дворец юстиции, дал телеграмму жене, отрапортовал, что обещанную повесть кончил, перепечатаю и ко дню рождения доставлю ей. И еще дал телеграмму журналу «Октябрь», где я напечатал перед войной свою первую книгу, редактору Ф. И. Панферову, человеку, поддержавшему меня на первых, не очень твердых шагах в литературе. В телеграмме написал: «Окончил книгу неясного для меня жанра. Размер двенадцать печатных листов. Герой — летчик, фигура реальная, ориентировочное название „Повесть о настоящем человеке“. Срок присылки — 1 апреля. Низко кланяюсь». Зачем написал эту вторую телеграмму, сам не знаю. Ведь глупо занимать в журнале очередь, не предлагая ничего, не зная, как будет принято написанное. Но мучает нетерпение.
А вернувшись в пресс-кемп, не пошел в нашу вавилонскую башню, хотя сегодня там идет какой-то супербоевик, как раз с участием той самой актрисы, с которой я сидел рядом в день своего появления на процессе. Пошел в парк. Здесь все уже просохло, густо зеленеет трава, деревья распустились, и по оврагу, на дне которого звенит ручей, клубятся во тьме белые туманы цветущей черемухи.
Бродил по дорожкам, вдыхая буйные, бражные весенние ароматы и думал о своем герое, этом смуглом русском парне, который отныне поселился в моей книге. Мог бы такой оказаться в воздушных армадах Геринга? Храбрецов там хватало. Курт тоже неплохо повоевал — железные кресты они фронтовикам зря не давали. И горящий самолет за линию фронта к своим перетянул, и из огня с парашютом прыгал. Но ведь сам же он признается, что двигал им страх упасть в расположение наших войск, желание выжить, оказаться у своих. А вот смог бы тот же Курт, славный, в общем-то, парень, вот так стремиться вернуться в авиацию, прилагать для этого нечеловеческие усилия. И все только для того, чтобы продолжать воевать и снова и снова подвергаться смертельному риску? Тут же, как бы сам собою выскакивал вопрос — а во имя чего? Для кого?