На последующую сцену Мари лучше было не смотреть. Казалось, что Рубан только чуть наклоняется из стороны в сторону, а сабля сама свистит и описывает сверкающие полукружия, обрубая дубинки и рассекая лица и руки.
Секунда? Две? Три? Четверо - на земле, двое, обезоруженные и с кровавыми порубами, отбегают в сторону, остальные - неподвижны и, как загипнотизированные, не шелохнутся.
Чуть отставив вправо-вверх саблю в напряженной руке, Рубан поднялся на ступени и поддал острием Макашовский подбородок:
- Ну что, великоросс, холопов твоих я пожалел - хохлы, и не виноваты; а тебя - не пожалею...
- Господин... господин... - пролепетал Макашов. - Вы не можете...
- Могу. Не будет тебе места на этой земле. И до суда - не доживешь. Все, что можешь получить - право умереть с оружием в руке. Право мужчины и дворянина - если, конечно, ты действительно дворянин...
Как звук включился - сзади заголосили бабы, сбегаясь к пораненым гайдукам, зашумели мужики, и раздался ломкий голос Мари Криницкой:
- Дмитрий Алексеевич, прошу Вас, отпустите его. Прошу Вас. Вернемся...
Рубан еще секунду помедлил, с бретёрской проницательностью вглядываясь в лицо камергера, потом бросил сквозь зубы:
- Бога благодари. И Ее. И знай: полковник Рубан тебе ничего больше не отпустит.
Вытер лезвие о шелковую Макашовскую рубашку - и сошел с крыльца. Подошел, чуть прихрамывая, к Мари, взглянул в благодарные и испуганные глаза и, чуть улыбаясь, подал левую руку:
- Прошу в экипаж, Мария Васильевна. Я напугал Вас? Извините - погорячился.
Выехали за ворота; кучер хлестнул - и лошади резво закопытили по мягкой, еще хранящей влагу дороге.
- Не беспокойтесь, Мари, - сказал Рубан по-французски, - больше ваших косарей не тронут.
- Не беспокойтесь? Я очень опасаюсь, что Вы можете пострадать. Макашова в округе все боятся.
- Не посмеет. Слабак, - коротко бросил Дмитрий Алексеевич, умеряя рысь Гнедка, - а с гайдуками ничего не случится. Кости не рубил.
С полверсты они молчали. А потом, также по-французски, Мари сказала:
- Боже мой, так счастлива была бы я с таким отцом... - И положила прекрасную руку на край экипажа.
Дмитрий Алексеевич, подав Гнедка поближе, накрыл ручку своей крепкой, в рыжеватой поросли рукою и, поймав взгляд, ответил:
- У Вас есть родной отец, Мари. А другое место в Вашем сердце и Вашей жизни я буду счастлив занять...
Еще два месяца Рубан еженедельно заезжал в Кринички, пока не уверовал окончательно в возможность счастливой перемены в жизни, пока не посватался, не получил отеческого благословения от Василия Василиевича, ничуть не скрывающего свого облегчения, и - первого, решительного и нежного поцелуя от невесты.
И вот сейчас...
Дмитрий Алексеевич вернулся в усадьбу, тщательно собрался и поскакал знакомою наизусть дорожкой, сквозь лесок, в графский дом. Кому, как не его сиятельству, крестнику и кровнику, спасенному и благодетелю, быть посаженным отцом на свадьбе?
Да, генерал моложе его на двадцать лет с небольшим; и что с того? В дружбе, равно и в любви, нет меры годам...
Рубан въехал в услужливо распахнутые ворота; у. крыльца спешился, бросил поводья конюху и взбежал по мраморным ступеням.
В гостиной чуть задержался - пройти ли к кабинету или подождать, пока мажордом вызовет; решив не дожидаться - почти по-свойски, - подошел к резной двери и троекратно постучал.
Постучал, не зная, что с этого мгновения начинается самая нелегкая часть в его бурной, но в сущности пока прямой, как штык, судьбе.
ГЛАВА 7
Дмитрий Кобцевич опустил голову на руль и замер. Очень долго, быть может, всю предыдущую жизнь он пробегал, проскакивал мимо действительной - если она и в самом деле существует такая, действительная, - оценки своих поступков. С годами, с опытом, с расширением кругозора стало понятно, что правда - не одна, что есть несколько систем взглядов, по которым один и тот же поступок оказывается подвигом или преступлением, обыденностью или чрезвычайностью, жертвой или предательством. Один и тот же. Было время, когда истиной в последней инстанции казался марксистский (или тот, который скрывался под названием марксистский) подход. Кто не с нами, тот против нас. Общее больше личного. Наше дело правое, победителей не судят. И так далее. И в этой системе жить можно было просто и легко.
Вступить в комсомол, потому что ты - как все, ты веришь и хочешь, чтобы наступило светлое будущее, когда все поровну, а значит, по справедливости. Искренне возмущаешься на собрании, когда выясняется, что в коллективе есть неправильно понимающие, которые поступают, исходя из своекорыстных интересов и ложных идеалов.
На какой-нибудь районной конференции не выдерживаешь тягомотины пережевывания одних и тех же слов, срываешься с места, режешь если не всю правду, то во всяком случае все, что успел заметить несовпадающего между словами и делами - и оказываешься членом пленума, а чуть позже - освобожденным секретарем. За принципиальность платят, и этой самой принципиальности еще и не требуют.