А осенью кедровки приноровились лущить на ней шишки. Оказывается, кедровка расклевывает шишку не где попало, а обязательно на твердом месте. В тайге везде кусты, мох, трава — никакого удобства. На тропинке же в самый раз. Вот она и приловчилась. Идешь, и то в одном, то в другом месте прямо под ногами кучи пустых шишек.
На другой год наша тропинка совсем в тайге прижилась. Глядим, вдоль нее уже осока выросла, иван-чай расцвел. Нигде ни одного цветка, а здесь настоящая аллея.
Мы в то лето даже до конца сенокоса на Ольховниковом не доработали, собрались и оставили его навсегда. А тропинку свою подарили живущим там птицам и зверям. На память подарили. Пусть пользуются.
За Гремучим озером кто-то подпалил тайгу. Специально или нечаянно — утверждать не буду, а что подпалил, это точно. Загудели — заполыхали деревья, шугануло в небо высокое пламя, черной тучей завис над сопками дым.
Гореть бы тайге не один день — деревья вокруг стоят часто, стланик зеленой подушкой укрыл все сопки, долина тянется аж до Аринкидского перевала. Да, к счастью, в тот вечер Васька Чирок перегонял бульдозер на новый участок дороги и случился недалеко от пожара. Как только увидел огонь, сразу же развернулся и пошел его обрезать. Отвал у бульдозера широкий, часа не прошло, а вокруг пожарища легла полоса перепаханной земли. Ткнулся огонь в эту полосу, зачадил и потух.
Однажды я снова попал в те края. Там, где пожар гулял, отметины на многие годы остались. Стланик выставил голые ребра, мертвые лиственницы пиками торчат в пустое небо, когда-то белый ягель превратился в сыпкую золу. Ни птицы, ни мотылька, лишь одинокая пищуха посвистывает среди голых камней.
В том месте, где прошел бульдозер, далеко приметная полоса. Вдоль полосы темнеют проложенные гусеницами колеи. По верхней поднялась поросль молодых лиственничек, по нижней журчит веселый ручеек. А между лиственничками и ручейком грибов маслят целые заросли. Следов же разных и не сосчитать. Здесь вот собирал грибы дикий олень-буюн, чуть дальше ими угощалась белка, а у поворота куропатки пили из ручейка воду.
Я присел на камень возле этого ручейка, а рядом со мною на обгорелое дерево спустилась пеночка-зарничка, посмотрела на меня глазком-бусиной и спрашивает:
— Пить? Не пить?
— Пей на здоровье, — говорю пеночке. — Всем хватит.
Она напилась и улетела. А я сидел и смотрел на отметины, что оставили после себя два человека.
В голодную зимнюю пору все живое жмется к поселку. Выйдешь из дому — здесь тебе синицы и дятлы, чечетки и поползни, куропатки и кедровки. Даже глухари залетают поклевать рассыпанных на дороге камешков. А вот кукш у поселка я не видел ни разу. Но стоит забраться хоть на пару дней в таежную глухомань — кукша тут как тут. И до того ручная, только на голову не садится. Главное, до всего ей есть дело. Повесишь вялить рыбу — она обследует каждого хариуса и самого жирного спрячет в кусты. Сваришь макароны, она сбросит с кастрюли крышку и расшвыряет по земле весь обед. Даже с только что выстиранной рубахи норовит оторвать последнюю пуговицу.
Когда я косил сено у Черного озера, сражался с нею все лето. Вечно взъерошенная, с непокорно торчащим хохолком рыжая разбойница казалась неистощимой в своих проказах.
Известно, росную траву косить легче, поэтому-то я поднимался на рассвете. Выйдешь из избушки — сыро, зябко. Туман на озере лежит плотной подушкой, трава купается в росе, словно в инее. Даже комары не летают.
Но кукша уже здесь. Успела сбросить со стола все ложки, оставила на скамейке белое пятнышко и теперь с самым сосредоточенным видом тянет из ящика отвертку с наборной ручкой.
— А, чтоб тебя! Кыш отсюда!
Она прикидывается, что страшно испугалась, да на лиственницу. Сядет на нижний сук, склонит голову набок и нежно так: «Ти-ви-ти-и-и! Ти-ви-ти-и-и!». Словно говорит: «Ах, как славно, что ты наконец проснулся! Видишь, как одна здесь маюсь».
Когда эта проныра забралась с ногами в кастрюлю с супом, моему терпению пришел конец. Насторожил перевернутый вверх дном ящик и заполучил свою мучительницу в руки. Ох, как она кричала! На ее крик слетелись птицы со всей тайги. Невозможно даже представить, как они меня поносили. Если бы я понимал их язык, у меня от стыда сгорели бы уши. Пришлось пленницу отпустить.
Пристроившись на лиственницу, она с полчаса оправляла смятый наряд и возмущенно поглядывала в мою сторону. Но хватило ее ненадолго. Вскоре она уже подбиралась к столу и косила глазом на мой завтрак.
К концу лета, когда вдоль покоса уже поднялось с десяток стогов, а на кустах кедрового стланика созрели первые шишки, откуда ни возьмись у моей избушки опустилась стайка рыжих птиц. Наверное, это были родственники моей кукши. Она сейчас же признала их и пригласила угоститься моими хариусами.