Той самой осенью под вечер они шли переулками у Таганской площади, и Агния сказала своим тихим лесным голосом, который трудно расслышивался в городском громыхании:
— Хочешь, я покажу тебе одно из самых красивых мест в Москве?
И подвела к ограде маленькой кирпичной церкви, окрашенной в белую и красную краску и обращённой алтарём в кривой безымянный переулок. Внутри ограды было тесно, шла только вкруг церковушки узкая дорожка для крестного хода, чтобы поместились рядом священник и дьякон. За обрешеченными окошками виделся из глубины мирный огонь алтарных свечей и цветных лампад. И тут же рос, в углу ограды, старый большой дуб, он был выше церкви, его ветви, уже жёлтые, осеняли и купол, и переулок, отчего церковь казалась совсем крохотной.
— Это церковь Никиты Мученика, — сказала Агния.
— Но не самое красивое место в Москве.
— А подожди.
Она провела его между столпами калитки. На каменных плитах двора лежали жёлтые и оранжевые листья дуба. Едва не в сени того же дуба стояла и древняя шатровая колоколенка. Она и прицерковный домик за оградой заслоняли закатное уже низкое солнце. В распахнутых двустворчатых железных дверях северного притвора согбилась нищая старушка и крестилась доносящемуся изнутри золотисто-светлому пению вечерни.
— «Бе же церковь та вельми чудна красотою и светлостию…» — почти прошептала Агния, близко держась плечом к его плечу.
— Какого ж она века?
— Тебе обязательно век? А без века?
— Мила, конечно, но не….
— Так смотри! — Агния натянутой рукой быстро повлекла Антона дальше
— к паперти главного входа, вышла из тени в поток заката и села на низкий каменный парапет, где обрывалась ограда и начинался просвет для ворот. Антон ахнул. Они как будто сразу вырвались из теснины города и вышли на крутую высоту с просторной открытой далью. Паперть сквозь перерыв парапета стекала в долгую белокаменную лестницу, которая многими маршами, чередуясь с площадками, спускалась по склону горы к самой Москва-реке. Река горела на солнце. Слева лежало Замоскворечье, ослепляя жёлтым блеском стёкол, впереди дымили по закатному небу чёрные трубы МОГЭСа, почти под ногами в Москва-реку вливалась блесчатая Яуза, справа за ней тянулся Воспитательный дом, за ним высились резные контуры Кремля, а ещё дальше пламенели на солнце пять червонно-золотых куполов храма Христа Спасителя.
И во всём этом золотом осиянии Агния, в наброшенной жёлтой шали тоже казавшаяся золотой, сидела, щурясь на солнце.
— Да! Это — Москва! — захваченно произнёс Антон.
— Как же умели древние русские люди выбирать места для церквей, для монастырей! — говорила Агния прерывающимся голосом. — Я вот ездила по Волге и по Оке, всюду так они строятся — в самых величественных местах. Архитекторы были богомольны, каменщики — праведники.
— Да-а, это — Москва…
— Но она — уходит, Антон, — пропела Агния. — Москва — уходит!..
— Куда она там уходит? Фантазия.
— Эту церковь снесут, Антон, — твердила Агния своё.
— Откуда ты знаешь? — рассердился Антон. — Это художественный памятник, его оставят. — Он смотрел на крохотную колоколенку, в прорези которой, к колоколам, заглядывали ветки дуба.
— Снесут! — уверенно пророчила Агния, сидя всё так же неподвижно, в жёлтом свете и в жёлтой шали.
Агнию в семье не только никто не воспитывал верить в Бога, но наоборот: мать её и бабушка в те годы, когда обязательно было ходить в церковь — не ходили, не соблюдали постов, не говели, фыркали на попов и везде высмеивали религию, так мирно уживавшуюся с крепостным рабством. Бабушка, мать и тётки Агнии имели устойчивое своё исповедание: всегда быть на стороне тех, кого теснят, кого ловят, кого гонят, кого преследует власть. Бабку знали, кажется, все московские народовольцы, потому что она приючала их у себя и помогала, чем умела. Её дочери переняли за ней и прятали подпольщиков-эсеров и социал-демократов. И маленькая Агния всегда была расположена за зайчика, чтобы в него не попали, за лошадь, чтобы её не секли. Но она росла — и неожиданно для старших это преломилось в ней, что она — за церковь, потому что её гонят.
Она настаивала, что теперь-то было бы низко избегать церкви, и, к ужасу матери и бабки, стала ходить туда, отчего невольно вникала во вкус богослужений.
— Да в чём ты видишь, что её гонят? — удивлялся Антон. — В колокола звонить им не мешают, просфорки печь не мешают, крестный ход — пожалуйста, а в городе да в школе им и делать нечего.
— Конечно, гонят, — возражала Агния, как всегда тихо, малозвучно. — Раз на неё говорят и печатают, что хотят, а ей оправдываться не дают, имущество алтарное описывают, священников ссылают — разве это не гонят?
— Где ты видела, что ссылают?!
— Этого на улицах не увидишь.
— И даже, если гонят! — наседал Антон. — Десять лет её гонят, а она гнала? Десять веков?
— Я тогда не жила, — поводила узкими плечиками Агния. — Я ведь живу
— теперь… Я вижу, что при моей жизни.
— Но надо же знать историю! Неведение — не оправдание! А ты никогда не задумывалась — как могла наша церковь пережить двести пятьдесят лет татарского ига?