Долго ходил взад и вперед Патап Максимыч. Мерный топот босых ног его раздавался по горнице и в соседней боковушке. Аксинья Захаровна проснулась, осторожно отворила дверь и, при свете горевшей у икон лампады, увидела ходившего мужа. В красной рубахе, с расстегнутым косым воротом, с засученными рукавами, весь багровый, с распаленными глазами и всклокоченными волосами, страшен он ей показался. Хотела спрятаться, но Патап Максимыч заметил жену.
— Тебе что? — спросил шепотом, но гроза и в шепоте слышна была.
— Не спится что-то, Максимыч… Про Настеньку все думается…— едва слышно отвечала Аксинья Захаровна.
— Чего еще?.. Ну?.. — сказал Патап Максимыч, остановясь перед женой.
— Да я ничего… Известно, твоя воля… Как хочешь…— И залилась бедная слезами.
— О чем заревела?.. Гостей, что ли, перебудить?.. А?.. — грозно спросил именинницу Патап Максимыч.
— Настасья с ума нейдет, кормилец ты мой. Разрывается мое сердечушко, заснула было, так и во сне-то вижу ее, голубушку… Оголили… срамить ведут…
— Ну, ступай спать, — мягким голосом сказал жене Патап Максимыч. — Утро вечера мудренее… Ступай же, спи… Свадьбе не бывать.
Бросилась в передний угол именинница и начала класть земные поклоны. Помолившись, кинулась мужу в ноги.
— Бог тебя спасет, Максимыч, — сказала она, всхлипывая. — Отнял ты печаль от сердца моего.
— Полно же, полно, ступай… Спи, говорят тебе, — молвил Патап Максимыч. — Да ну же… Тебе говорят…
Ушла в свою боковушу Аксинья Захаровна. А Патап Максимыч все еще ходил взад и вперед по горнице. Нейдет сон, не берет дрема.
Вдруг слышит он возню в сенях. Прислушивается — что-то тащат по полу… Не воры ль забрались?.. Отворил дверь: мать Манефа в дорожной шубе со свечой в руках на пороге моленной стоит, а дюжая Анафролия с Евпраксией-канонницей тащит вниз по лестнице чемодан с пожитками игуменьи.
Как взвидела брата матушка Манефа, так и присела на пороге. Анафролия стала на лестнице и, разиня рот, глядела на Патапа Максимыча. Канонница, как пойманный в шалостях школьник, не знала, куда руки девать.
— Это что?.. — спросил Патап Максимыч.
— Я братец… домой хочу… в обитель собралась…— шептала Манефа.
— Домой?.. А коль тебе домой захотелось, зачем же ты, спасённая твоя душа, воровским образом, не простясь с хозяевами, тихомолком вздумала?…
А?..
Молчала игуменья.
— Что ж это ты, на срам, что ли, хочешь поднять меня перед гостями?.. А?.. На смех ты это делаешь, что ли?.. Да говори же, спасенница… Целый, почитай, вечер с гостьми сидела, все ее видели, и вдруг ни с того ни с сего, ночью, в самые невесткины именины, домой собраться изволила!.. Сказывай, что на уме?.. Ну!.. Да что ты проглотила язык-от?
— Неможется…— едва смогла проговорить Манефа.
— Неможется, так лежи. Умри, коли хочется, а сраму делать не смей… Вишь, что вздумала! Да я тебя в моленной на три замка запру, шаг из дому не дам шагнуть… Неможется!.. Я тебе такую немоготу задам, что ввек не забудешь… Шиш на место!.. А вы, мокрохвостницы, что стали?.. Тащите назад, да если опять вздумаете, так у меня смотрите: таковских засыплю, что до новых веников не забудете.
Нечего делать. Осталась Манефа под одной кровлей с Якимом Прохорычем… Осталась среди искушений… Не под силу ей против брата идти: таков уродился — чего ни захочет, на своем поставит. Запереть Манефу он не запер, но, разбудив старого Пантелея, дал ему наказ строго-настрого глядеть в оба за скитским работником, что приехал с Манефой из Комарова.
— Чтоб к обительским лошадям и подходить он не смел, — приказывал Патап Максимыч, — а коль Манефа тайком со двора пойдет — за ворот ее да и в избу… Так и тащи… А чужим не болтай, что у нас тут было, — прибавил он, уходя, Пантелею.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Смущенная внезапным появлением Якима Прохорыча, Манефа не могла выдержать его присутствия и ушла с Фленушкой к себе в заднюю. Игуменья всем телом дрожала, едва на ногах держалась. Еле-еле дошла до горенки, опираясь на Фленушку.
— Что с тобой, матушка? — говорила ей оторопевшая девушка. — Аль неможется? Шалфейцем не напоить ли?.. Аль бузиной с липовым цветом?
— Не надо… Ничего не надо…— отрывисто отвечала мать Манефа.
Когда вошли в боковушу, там никого не было. И здоровенная Анафролия и богомольная Евпраксеюшка суетились в стряпущей, помогали Никитишне ужин наряжать.
Тяжело опустилась на стул Манефа. Фленушка взяла ее за руки. Как лед холодные.
— Что это, матушка? — сказала Фленушка. — Дай я раздену тебя, уложу, тепленьким напою, укутаю…
— Ах, Фленушка, моя Фленушка! — страстным, почти незнакомым дотоле Фленушке голосом воскликнула Манефа и крепко обвила руками шею девушки…Родная ты моя!.. Голубушка!.. Как бы знала ты да ведала!..
И горячо, страстно целовала Манефа глаза, щеки и уста Фленушки.
— Матушка, матушка! Что с тобой? — встревоженная необычными ласками всегда строгой, хоть до безумия любившей ее игуменьи, говорила Фленушка.Матушка, успокойся, приляг…