— Что говорить! — молвила на то Манефа. — Как не тужить по этакой дочери!.. Сызмальства росла любимым детищем… Раскипятится, бывало, на что, — уйму нет на него, близко не подходи, в дому все хоронятся, дрожмя-дрожат, а она семилеткой еще была — подбежит к отцу, вскочит к нему на колени, да ручонками и зачнет у него на лбу морщины разглаживать. Поглядит на нее и ровно растает, смягчится, разговорчивый станет, веселый. И в дому все оживает, про гнев да про шум и помину нет… Любимая дочка, любимая!.. — вздохнула Манефа. — Теперь кому его гнев утолять?..
— Добрый человек завсегда с огоньком, — заметила Марья Гавриловна. — А злобного в Патапе Максимыче нет ни капельки.
— Злобы точно что нет, — согласилась Манефа. — Зато своенравен и крут, а разум кичливый имеет и самомнительный. Забьет что в голову — клином не вышибешь. Весь в батюшку родителя, не тем будь помянут, царство ему небесное… Гордыня, сударыня — гордыня… За то и наказует господь…
— Не в примету мне, чтоб горделив аль заносчив он был. — молвила Марья Гавриловна.
— Где ж вам приметить, сударыня? — ответила Манефа. — Во всем-то кураже вы его не видали… Поглядеть бы вам, как сцепится он когда с человеком сильней да именитей его… Чем бы голову держать уклонно, а речь вести покорно, ровно коза кверху глядит… Станет фертом, ноги-то азом распялит!.. Что тут хорошего?..
— По моему рассужденью, матушка, — сказала на то Марья Гавриловна, — если человек гордится перед слабым да перед бедным — нехорошо, недобрый тот человек… А кто перед сильным да перед богатым высоко голову несет, добрая слава тому.
— Хорошо так судить вам, Марья Гавриловна, как дедов у вас нет никаких…— ответила Манефа. — А у Патапа и торговля, и горянщина, суда на Волге и вдоволь наемного народу, — значит, начальство всегда может привязку ему сделать… Оттого и не след бы ему огрызаться…
Опять же в писании сказано: «Всяка душа власти повинуется»… Чего еще?.. За непокорство не хвалю его, за гордость проклятую, а то, что говорить, — человек добрый. Он ведь, сударыня, — если по правде говорить, только страх на всех напускает, а сам-от вовсе не страшен, не грозен… Ну, а любит, чтоб боялись его… Как вздумает кого настращать, и не знай чего насулит, а потом ничего не сделает… Добро еще, пожалуй, сделает… Вот с начальством — тут уж другое дело…
— Не ладит? — спросила Марья Гавриловна.
— Всяко бывает, — ответила Манефа. — Теперь губернатору знаком, в чести у него, в милости… Малые-то начальники забижать и не смеют… Да ведь губернатор не вечен, смениться может, другой на его место сядет — каков-то еще будет?.. Опять же наше дело взять — обительское. В «губернии»[171]
. Все знают, что Патапом скиты держатся, что он первая за нас заступа и по всем нашим делам коренной ходатай… Ну как за гордыню-то его да на все скиты холодком дунут? Куда пойдем?.. Теперь же где ни послышишь — строгости: скиты зорят, моленны печатают, старцев да стариц по дальним местам рассылают. Силен и славен был Иргиз, и с тем покончили. Лаврентьев порешен, в Стародубье[172] мало что осталось. И на заводах[173] и на Дону, везде утеснение. Здесь покамест бог милует, а надолго ль, кто может сказать?.. Пожалуй, и нашему Керженцу близка череда… По теперешнему гонительному времени надо бы Патапу Максимычу со всеми ладить — большое ль начальство, малое ли — в черный день всякое сгодится… Ох, сударыня Марья Гавриловна, настали дни, писанием прореченные: «Искупующе время, яко дни зли суть…» Тут не гордостью озлоблять, ублажать надо всякого, поклоняться всякому — были бы милостивы… А он?.. Говорить ему станешь — ругается, просить станешь — хохочет… Намедни, как перед масленой у него гостила я, Христом богом молила повеселить чем-нибудь исправника, был бы до нас подобрее, а он, прости господи, ржет себе, ровно кобыла на овес.— А слыхала я, матушка, Комарову скиту царская грамота дана, чтоб никогда не рушить его? — спросила Марья Гавриловна. — Говорят, такая грамота есть у Игнатьевых.
— Нет такой грамоты, сударыня, — ответила Манефа. — Посулили, да не дали.
— Отчего же так? — спросила Марья Гавриловна.