Дома прятались в обманчивом, колеблющемся сумраке; звезды казались далекими и смутными. Временами было слышно, как суетливо и невпопад бьют крыльями петухи, а сразу вслед за тем врезались в ночь их неуверенные тоскливые голоса, напоминавшие трубный звук Судного дня. Предрассветный ветер набрасывал на петушиные крики свое широкое покрывало, хватал и утаскивал их в свою сокровищницу, как меняла монеты, — для того лишь, чтобы развеять потом по всем четырем сторонам света.
Вдоль серых, прорезанных влажными колеями земных дорог сеял ветер семена бледнеющих звезд. Откуда-то набежал пес, по-охотничьи осмотрелся, принюхался к придорожной траве и, приглушенно заворчав, исчез в тумане дремлющей равнины. Постепенно серело, светлело небо, тут и там проступали из темноты кроны деревьев, похожие на затаившихся чудищ.
Со стоном очнулся от своего стариковского сна реб Ицхак-Бер, проснулся, открыл глаза и долго лежал так, напряженно вглядываясь в тени, толпившиеся в дальнем углу комнаты. Один за другим просыпались вокруг приплюснутые временем домишки — старые, просевшие, с покосившимися кривоватыми стенами. Старик снова тяжело вздохнул и стал одеваться, медленно и небрежно. А еще спустя некоторое время, сполоснув руки и посидев с наморщенным лбом над книгой с пожелтевшими страницами, заводит реб Ицхак-Бер свой печальный напев-нигун[9].
— Рабби Ишмаэль[10] говорит…
От звука его голоса просыпается Эстер и испуганно вслушивается в талмудический нигун. Только что снился ей дворец счастья, где чернобородый красавец-мужчина со смехом целовал ее грудь. И вот, пробудившись, обнаруживает себя Эстер на бедной шаткой кровати, одну-одинешеньку… Охо-хо… Она внимает тоскливой песне-молитве древних времен, и грешные мысли пробираются ей в голову, тревожат и горячат тело тридцатилетней женщины.
Рабби Ишмаэль говорит:
— По тринадцати измерениям толкуется Тора…
Эстер тесно прижимается к мужчине грудью, животом, бедрами; ее ладони лежат на его крепком затылке. Чернобородый склоняется над ее сосками, целует их, и женщина содрогается от его прикосновений.
— Любимый мой, — беззвучно шепчет она, не в силах сопротивляться, — сжалься надо мной, хоть чуть-чуть, муж мой…
Дрожащий голос старика поднимается, взбираясь все выше и выше по ступенькам нигуна, и снова спадает, слабея до полного безмолвия. И тени в углу комнаты, используя эту передышку, немедленно затевают безумную пляску, еще сильнее кружа и опьяняя разгоряченную голову Эстер.
— Муж мой… — лепечут ее воспаленные губы, — муж мой сильный… пусть исцарапают усы твои до крови мою нежную кожу. Обовью руками сапоги твои, поцелую, вдохну их грубый дегтярный запах. Молю твою руку: пусть хлестнет меня по щеке — рука мощная, поросшая темным волосом, тяжкая рука мужа моего…
Тем временем Мирьямке, младшая сестра пятнадцати лет от роду, еще спит глубоким сном, и ее разметавшиеся по подушке черные волосы мерцают в полумраке комнаты.
За окном лежит в пыли кривая безлюдная улочка. Но стоит заглянуть туда солнцу — пусть даже одним глазком, как тут же начинается суета, беспорядочный танец теней и света, как в синематографе, когда фильм уже кончился, но проектор еще включен. А уж когда солнце приоткрывает свой второй глаз — о, тут только держись! — принимай, местечко, роды нового, весеннего дня — дня света и жизни! Вот со скрежетом проехал фургон, оставив после себя лошадиные катыши и зевки — причем зевают и возница, и лошадь. Вокруг колодца собираются женщины в замызганных передниках; кто-то сонно крутит колесо ворота. В воздухе звенят весенние комары.
Мирьямке, шустрая девчонка, разожгла самовар. Она поддувает в трубу, и красноватый отсвет углей играет на ее юном лице. Мирьямке распрямляется и подпевает гудящему самовару:
У восточной стены раскачивается реб Ицхак-Бер. Он закутан в талес[11], на лбу и на руке — тфилин[12], глаза зажмурены, молитва обращена к Отцу Небесному. Эстер только-только почистила зубы, о чем свидетельствуют белые следы, которые щеточка оставила в уголках ее рта.
Попив чаю, Эстер отправляется на работу. Она служит фельдшером в больнице — должность весьма уважаемая, отчего зовут ее там Эсфирью Борисовной. В доме воцаряется тишина, так что слышнее становится угрюмое тиканье старых настенных часов, работающих наперегонки со стрекочущей швейной машинкой в доме соседа. Затем приходит Левик, шестнадцатилетний парень, чтобы поболтать с Мирьямке. А Мирьямке и не возражает: одной скучно чистить картофель.
— Что ты сегодня готовишь, Маруська?
— Свежие щи, Левик. Капусту с маслицем, фунт мяса с лучком и жареную картошечку. А что Голда?
Голда, сестра Левика, слава богу, выздоравливает. Проспала аж четырнадцать часов.