Бармин ударил ногой по бочке, сбивая с неё снег, и она загудела поюще и протяжно. Гаранин проводил исчезающие звуки и оглянулся. Он испытывал странное ощущение неправдоподобия окружающего его мира; наверное, подумал он, то же самое чувствуют космонавты, когда смотрят в иллюминаторы своего корабля. Восток был погружён в абсолютную, воистину космическую тишину. Беззвучно повис опущенный с безоблачного неба занавес из солнечных лучей, не скрипел под ногами плотно сбитый снег — отовсюду доносилась лишь тишина. Она была неестественна из-за своей абсолютности, такую тишину люди не любят и называют могильной. И вдруг Гаранину пришло на ум простое объяснение, почему он никогда не слышал такой тишины: ведь на Востоке всегда круглые сутки работали дизели. И улыбнулся: бывало, его раздражал их неумолчный рокот, мешал заснуть. Чудак!
И второе непривычное ощущение: с мороза положено входить в тепло, а они вошли в ещё больший холод. Хотя нет, улица и дом температурой уже сравнялись, и там и здесь сорок восемь. Такой мороз на Востоке и за мороз не считали, по часу запросто работали на свежем воздухе. Но грелись потом, отдыхали!
Бочка — это ещё не ёмкость, одно днище у неё лишнее. И его нужно вырубить. Тоже работой не назовёшь — на материке, а на Востоке в первые дни и ложку ко рту поднести — работа. Начали. Один держал кузнечными клещами зубило, другой бил по нему молотком. Легковат молоток, зубило даже царапины не оставляло на днище. Подыскали другой, потяжелее, — всё равно отскакивает зубило, кувалда ему нужна, не меньше. А кувалда весит полпуда. Для «гипоксированных новичков», подсчитал когда-то Саша Бармин, в первую неделю бери коэффициент четыре: значит, два пуда весит кувалда. Четыре ли, дорогой доктор? Не два пуда, а два центнера весит эта кувалда…
Раз, два, три — зубило вгрызалось в железное днище. Четыре, пять — есть первое отверстие. А таких нужно примерно пятьдесят, итого двести пятьдесят ударов, подсчитал Гаранин. Шесть, семь, восемь, девять…
Бармин задохнулся, выпустил из рук кувалду.
— Что, док, зарядку с гирями делать легче? — подмигнул Дугин, подхватывая кувалду.
— Занимайся своим делом, Женя, — отстранил его Семёнов. — Как-нибудь сами, по очереди.
Раз, два, три… четыре…
Плохо считал, усмехнулся Гаранин, неравноценны они — удары Саши Бармина и Сергея Семёнова.
Пять… шесть…
Бармин усадил Семёнова на покрытую спальным мешком скамью.
— Моя очередь. — Гаранин подал Бармину клещи. — Держи.
Ещё шесть ударов — пробито второе отверстие. Значит, на него потребовалось двенадцать ударов, почти в два с половиной раза больше, чем одному Саше… Всё, больше не считать, приказал себе Гаранин. Здесь важен лишь итог. Днище необходимо вырубить, потому что только тогда бочка станет ёмкостью для охлаждения, без которого дизель работать не может. А пятьдесят или пятьсот ударов — для него не имеет значения.
Один держал клещи, другой бил кувалдой, третий сидел на скамье — отдыхал.
Дугина и Филатова трогать было нельзя: самым ответственным делом занимались именно они.
Голова раскалывалась от боли. В другое время Саша объяснил бы, что лёгким и крови, бегущей по сосудам, не хватает кислорода, и, весело похлопав по плечу, уложил бы на часок в постель. Но теперь Саша делать этого не станет, не только потому, что ему никто на своё самочувствие не пожалуется, но и потому, что он на время перестал быть врачом. Богатырская сила доктора сейчас куда важнее его медицинских знаний, Саша — лучший на станции молотобоец.
Гаранин преодолел приступ тошноты, встал со скамьи и взял кувалду.
На небольших полярных станциях сменные метеорологи работают в одиночку, и Гаранин привык оставаться наедине с самим собой. Сначала это его тяготило, а впоследствии он нашёл в длительном уединении даже особую прелесть, поскольку любил размышлять на всякие отвлечённые темы. Как-то на станции Скалистый Мыс, задумавшись о поведении плотника Михальчишина, Гаранин задал себе вопрос: что же движет нашими поступками? Можно ли с математической точностью рассчитать, как поведёт себя человек в той или иной ситуации? И, анализируя случай с Фёдором, пришёл к выводу: нельзя, ибо логика, столь необходимая в точных науках, неприложима к области психологии. И что мы, наверное, никогда не узнаем, что движет нашими поступками, почему в тот или иной момент мы поступаем именно так, а не иначе. И пусть не узнаем: ведь механизм души самое сокровенное в нас, и нельзя допустить, чтобы кто-нибудь овладел знанием этого сокровенного. Если это случится, человека могут обезличить, как робота, могут заставить его поступать в интересах тех, в чьих руках кнопка.
Одним, думал Гаранин, движет всевластная любовь к семье, другим — тёмная скупость, третьим — неистребимое честолюбие… Ну, а тобой? Ни семьи, ни любимой у тебя нет; деньги в твоих глазах цены не имеют; от аспирантуры ты отказался и научную работу пишешь больше для себя, чем для славы…
Анализировать самого себя — занятие нелёгкое, но вскоре случай дал Гаранину богатую пищу для размышлений.