Дети стояли не дыша, с сияющими глазами, не смея шелохнуться. Каждый раз все бывало удивительно, ошеломляюще и прекрасно, хоть на этом они росли.
Когда совсем темнело, они бежали домой и засыпали с мыслями о странных вещах, недоступных их разуменью.
А по утрам кухня встречала их старым жестяным ведром парного молока. Его привозили поездом 7.15, и ехало оно прямо на паровозе, рядом с машинистом. Молоко было еще теплое, пахло выменем, и пили они его вволю. Под крышкой всегда обнаруживали записку, всю мокрую, оттого что молоко плескалось на ходу. В записке было написано о том, как идет сев, о коровах, о том, что произошло, а чаще о том, что ничего особенного, что все кланяются и все слава богу.
Ведро привозили с хутора. Там был их настоящий дом.
Дети с шумом носились по парку. Парк был такой большой, что казался ухоженным лесом. В одном уголке, правда, деревья разрослись как попало и разбушевалась трава. Тут они больше всего любили играть. А так бегали где придется. В боярышнике, обросшем холм ближе к вокзалу, в заброшенной беседке, где кучей. громоздились консервные банки и осколки стекла, возле муравейника неподалеку, где трава доходила до колен, как будто муравьи холили ее, чтоб спрятать свой дом от чужих глаз. И там, где буйная сирень обросла всю долгую, примыкавшую к парку улицу. Они играли, они прогуливались, гонялись друг за дружкой, а то, затаясь, слушали птичий гомон. День был неслыханно ясный и яркий. Облака привольно раскинулись в небе, и солнце беспрепятственно ласкало траву. Все удавалось и ладилось.
В дневные часы парк целиком оставлялся им. Старик разгребал граблями дорожку, но далеко, почти неслышно, да к тому же они его прекрасно знали и не боялись.
А что, если поискать в сирени «счастье»? Одна девочка всегда нападала на счастье. Стоило ей нагнуться к кусту, перебирая гроздья, как тотчас же в глаза ей кидалось множество счастливых цветков. Ее звали Сигне, и о ней еще пойдет речь дальше. Найдя особенно большое «счастье», она даже смущалась, отчего всегда именно ей такое везенье. «Ой», — говорила она, еще не зная, как идут дела у остальных. А потом хлопала в ладоши и съедала свое «счастье», потому что иначе оно ни за что не сбудется.
Ну а потом началась настоящая игра. Старшие мальчики хлопали одну из девочек по спине и бросались за деревья. Это были пятнашки, или салочки. Они носились под каштанами и кленами, среди кустов бузины, где землю не взрыхляли, и потому можно было сколько угодно ее топтать. Они в мгновенье ока обегали весь парк; потные, запыхавшиеся, на бегу хватались за ветку и бежали дальше; девочки быстрей уставали, чаще «водили», но, отдышавшись, тотчас же припускали снова.
Вот неожиданно всей гурьбой они выбежали к площадке кафе. И, с трудом переводя дух, замерли на подводящих к ней тропках, забыв об игре. Просто удивительно, до чего же переменилось днем это место. Столики стояли пустые, заляпанные, противно пахли подсыхающим на солнце пивом и пуншем, под ними валялись спички и жеваные окурки, рядом кого-то вырвало. Эстрада заброшенно, покинуто зияла скелетами пюпитров в углу и обвисшими клочьями звездного неба. Ни радости, ни праздника. Нет, днем тут совсем не интересно.
Они вернулись к прерванной игре, «салочка» гнал перед собой остальных, как стадо испуганных овец, забивавшихся в кусты; из-за стволов неслись отчаянные девчачьи взвизги. И опять они разбежались по всему саду, горланя на солнцепеке.
Но самый маленький, Андерс, не побежал за всеми. Да он и не умел так быстро бегать. Он остался возле садового кафе, не в силах оторвать глаз от этой картины запустенья. На том самом месте, где вечерами так неописуемо красиво, — и вдруг такая грязь и тоска. Непонятно. Он-то верил, что все взаправдашнее — и небо в блестящих звездах, и музыканты, непонятные, как ангелы, и музыка, такая замечательная, что в нее даже страшно вслушаться. Все это еще стояло в памяти. И вдруг ничего не осталось, и ничего узнать нельзя. Как же так все исчезает, и остаются только тоска и пустота?
Ему стало страшно и грустно, даже трудно дышать. И почему он вдруг замерз, ведь солнце печет вовсю?