Читаем В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 2 полностью

— Да так. Я оченно хорошо понимаю теперь, что те-то книжки, которые вы нам читали, — так себе, пустяковые книжки для простого народа, вот как мы, дураки. Ну, прямо сказать, белые книжки, как есть белые — бумага и ничего больше. Для старых баб все это да ребятишек списано. А вы сами с товарищами по настоящим, значит, по черным книгам учились… Я это очень хорошо теперь вижу.

— Не понимаю я вас. Какие такие черные книги?

— Ну, уж вы со мной не разговаривайте так. Я ведь не какой-нибудь Луньков или Сохатый… Новой[4] арестант с умом, а новой совсем как младенец… Ну, а я до пятидесяти годов дожил и тоже что-нибудь смекаю. У меня самого бабушка — прямо скажу вам, не таясь — ведьма была, вот что!

Я поглядел во все глаза на выжившего из ума старикашку: он был, по обыкновению, комично-серьезен и величав.

— Я ведь слышу ваши разговоры… Вы думаете, я сплю ночью-то? Вовсе что есть глаз не смыкаю! И до того вникаю — ну, прямо сказать, все уши прикладаю к вашим речам!

— Это не очень, положим, похвально подслушивать, но что ж такое поняли вы из наших разговоров?

— А вот то и поняли, что у каждого из вас свой дьявол есть!..

— Дьявол? Что за чепуха! Откуда вы взяли?

— Значит, вот взял. У вас ведь ежели не пятое, так десятое слово беспременно дьявол будет. Один говорит: «Мой дьявол такой», а другой отвечает: «Нет, мой дьявол такой!»

Я расхохотался, хотя долго не понимал смысла этих слов Жебрейка. Штейнгарт, которому я сообщил об этой беседе, назвал их просто бредом сумасшедшего. Но некоторое время спустя он сказал мне, смеясь:

— А знаете, я ведь понял, о каком дьяволе говорил Жебреек. Вовек, пожалуй, не догадаетесь: это — идеал!..

V. «Украденный» манифест

Еще и еще раз наступала весна… Каждый год пробуждает она в душе арестанта забытую сладкую боль, муки надежды и отчаяния.

Все люди живут,Как цветы цветут, —

жалуется тюремная песнь, сложенная, по всей вероятности, не в иную какую, а именно в весеннюю пору:

А моя головаВянет, как трава!Куда ни пойду,В беду попаду.С кем веду совет —Ни в ком правды нет.Кину ж, брошу мир,Пойду в монастырь!Там я буду жить.Монахом служить!

И горькой иронией над самим собою, бесконечно трогательной скорбью звучит это обещание певца пойти в монахи, когда следующие за тем строки песни,[5] меняя не только размер, но и смысл стиха — в отчаянии раскрывая, так сказать, все свои карты, — говорят:

Ты воспой, воспой, жавороночек.Ты воспой весной на проталинке,На шелковой мягкой травоньке!Ты подай голос через темный лес,Через темный лес, за Москву-реку,За Москву-реку в тюрьму каменну…Под окном сидит там колодничек,Млад колодничек, ах, разбойничек.Он не год сидит и не два года,Он сидит в тюрьме ровно восемь лет.На девятый год стал письмо писать.Стал письмо писать к отцу с матерью,Отец с матерью не призналися,Не призналися, отказалися:«Как у нас в роду воров не было,Воров не было, ни разбойников».

Лихой песенник Ракитин прибавлял, бывало, к этой песне еще один стих, которого другие тюремные певцы не знали:

Молода жена слезно всплакалась…

Но на этом и он останавливался, и тщетно просил я его припомнить хоть смысл дальнейших стихов, о чем именно «всплакалась» молодая жена. Впрочем, осиновое ботало не затруднялось дать собственный ответ на этот вопрос:

— Эх, Иван Николаевич! Да о чем же другом ей, подлой, плакать, как не о том, что вот, мол, воротится, чего доброго, вор-бродяга, а у нее уже другой паренек, почище, на примете есть?..

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже