Тогда, после войны, многие поэты открыто и регулярно пили: Твардовский, Смеляков, Светлов, Шубин, Фатьянов… Но особенно это относилось к сверстникам Слуцкого. Одним это помогло, дало возможность расслабиться, других погубило. Сейчас мои слова могут кому-то не понравиться, но если посмотреть правде в глаза, придется признать: это было поколение мужественных алкоголиков. Недогонов, Наровчатов, Луконин, Самойлов, Соболь, Львов, Левитанский, Глазков и др. Сбавить обороты так и не сумел никто. Смогли бросить, завязать Дудин и Орлов, но такое, как известно, тоже не идет на пользу.
Так вот, по сути, единственным непьющим поэтом из этой генерации был Слуцкий. На него смотрели как на чудо.
Он был очень чистый, не только в том смысле, что от него невозможно было услышать т.н. ненормативной лексики. Он был наивен в своей положительности, доверчивости, гипертрофированной честности, идейности. Он был слишком правильный, что иных порой немного утомляло. Но ведь именно здесь – парадокс, загадка, феномен Слуцкого! В стихах он оказался неизмеримо разнообразнее, раскованней, т.е. выглядел не совсем похожим даже на самого себя. Да и стих его иногда представлялся несколько непричесанным, неотработанным, что на деле, конечно, не так.
Он умел вводить в заблуждение. Скажем, знаменитейшее его стихотворение “Физики и лирики” многие восприняли как противопоставление одних другим. Как факт и тогдашнюю ситуацию. Но ведь в момент написания стихов “лирики” ни в каком “загоне” не были. Наоборот. К ним наблюдался огромный, даже восторженный интерес , и прежде всего именно со стороны “физиков” (в эту метафору Слуцкого входят, разумеется, представители и других естественных наук, и “технари” тоже. Хотя физики, может быть, в большей степени). Тогда подобное никого не удивляло. Среди моих верных поклонников были такие, например, выдающиеся личности, как Нобелевский лауреат физик И. М. Франк или “вертолетчик” М. Л. Миль. Зачем-то им это было нужно. И не только к стихам живо тянулись тогдашние “физики”, но и к живописи, театру.
Однако Слуцкий словно предвидел и уже предсказывал грядущее равнодушие общества к искусству.
Главным в нем была его полная внутренняя раскрепощенность. Он писал: “Политработа – трудная работа”, и это не шокировало и не шокирует (меня) сейчас, ибо это абсолютно естественно для него, и этому веришь. Он сам был человеком веры, в отличие от воинствующих безбожников, стоящих со свечками в Елоховском соборе. Только вера была у него другая, не церковная.
В моей книге воспоминаний “Писательский Клуб”, кроме большой главы о Борисе, есть еще маленькая главка “Слуцкий и Искандер”. Фазиль рассказал когда-то, как шел с ним по Ленинградскому проспекту (было по дороге) и с колоссальным интересом и пиететом слушал Слуцкого. В какой-то момент тот неожиданно спросил: – Вы член партии?
Получив отрицательный ответ, Боря промолвил сухо и твердо: – Тогда я не смогу с вами об этом говорить…
Именно его заявленная дисциплинированность сыграла с ним в жизни злую шутку.
У него был огромный диапазон общений, основанный на жадном интересе к людям и заданном желании быть объективным. Он поддерживал (при мне) столь разных художников, как В. Сидур и И. Глазунов, – не одновременно, конечно. Он был близок со знаменитыми стариками и безвестными юнцами. Помогал тем и другим.
Он был в жизни очень хороший, лучше всех. И все это понимали – даже те, кто его не любил. О других говорили: Мишка Луконин, Сашка Межиров, Юрка Левитанский. Нельзя было представить, чтобы кто-нибудь сказал: Борька Слуцкий.
Еще отмечу: он был не испорчен. Ничем.
Он был, как никто, цельной натурой. Например, Твардовский бывал обворожителен и – резок, неприятен. Смеляков мог источать нежность и крайнее хамство. Порой Луконин, и особенно Наровчатов, бывали капризными, важными, подчеркивали и ценили свою сановность.
Яркая общественная сущность Слуцкого не была оформлена номенклатурно. В этом тоже состояла его привлекательность. Он сложился как прекрасный поэт вопреки логике и обстоятельствам. Все было против него, но он этого просто не заметил.
Верность и измена
Во время нашей войны, помимо боевых, строевых, появились пронзительные лирические песни – о своем, сокровенном, самом личном. Их пели и уж во всяком случае знали все – в землянках, блиндажах, эшелонах, госпиталях. Их пел измученный и готовый к новым лишениям тыл. Они были необходимы, без них невозможно себе представить войну. “Бьется в тесной печурке огонь…”, “Огонек”, “Темная ночь” и еще другие. Появление этих, по сути, официально признанных песен полностью совпало с потребностью воюющего народа. Но существовали еще песни и неофициальные, так называемые вагонные, тоже берущие за душу.
Так вот – самое главное! – все официальные песни были о верности в любви, все неофициальные – о неверности, об измене. И в тех, вторых, тоже была жгучая потребность, ибо в них тоже заключалась жизнь.