Это ощущение пребывания взаперти, невозможность вырваться из замкнутого пространства позднее сыграют очень важную роль. Не случайно Юрген будет заманивать подростков в бывшее бомбоубежище и убивать их. Ведь в детстве никто не желал понять его душевное состояние, он не имел права на эмоциональные переживания и уж тем более, как он сам говорит, не мог показывать, что ему плохо.
«Если бы я стал рассказывать кому-то о своих проблемах, то меня бы сочли трусом. Во всяком случае, мне так казалось. Может быть, я был неправ, думая так. Но ведь я не был трусом во всем, и потом, вы же знаете, у каждого мальчика есть чувство собственного достоинства. я, например, не всегда плакал, когда меня дома наказывали, я считал, что нехорошо быть неженкой, и никому не показывал, что мне плохо. А если откровенно, ну к кому я мог пойти, чтобы излить душу? К родителям? Несмотря на всю любовь к ним, мне приходится с ужасом признать, что они не смогли развить в себе ни малейшей способности понять ребенка. Я хочу особенно подчеркнуть
Только в тюрьме Юрген впервые предъявил родителям серьезные обвинения:
«Вам нельзя было держать меня взаперти и запрещать играть с другими детьми, и тогда в школе меня не считали бы жалким трусом. Вы не должны были отправлять меня к этому садисту в сутане, а когда я сбежал, потому что священник измывался надо мной, вы не должны были посылать меня обратно. Но ведь вам это даже в голову не пришло. Когда мне было одиннадцать или двенадцать лет, мама бросила в печь книжку по вопросам полового воспитания, которую мне подарила тетя Мария. И потом, вы хоть раз поиграли со мной? Наверное, другие родители ведут себя так же... Но для вас-то я был желанным ребенком. Но почему, почему я многое понял так поздно, когда уже ничего нельзя исправить? Почему двадцать лет я ничего не замечал? Почему?»
«Когда кончался рабочий день, мать бежала вон из лавки, как солдат в атаку; прибегая домой, она распахивала дверь, и не дай Бог, если я попадался ей на пути, я тут же получал пару оплеух. Только потому, что я попался ей на пути — это довольно часто было единственной причиной. А через несколько минут я уже снова милый, славный мальчик, которого нужно взять за руку и поцеловать в щеку. Она еще удивлялась, почему я упираюсь и боюсь ее. С первых же дней я боялся их обоих: и отца, и мать; просто отца я видел очень редко. Я и сегодня спрашиваю себя, как он мог выдержать такое. Иногда он непрерывно работал с четырех часов утра до десяти или одиннадцати вечера, много времени проводя в колбасном цеху. Всегда, когда я его видел, он либо куда-то спешил, либо кричал на подчиненных. Но он единственный, кто хоть как-то заботился обо мне, например, менял пеленки и стирал их. Он мне сам потом говорил, что его жена так и не смогла заставить себя заниматься этим.
Я вовсе не хочу говорить о матери плохо. Я даже по-своему люблю ее. Но, тем не менее, я не считаю, что она была способна понять душу ребенка. Она, должно быть, тоже меня любит. Это меня удивляет, но если бы это было не так, то она не сделала бы для меня всего того, что делает сейчас. Да, раньше мне от нее доставалось. я помню, как она неоднократно била меня вешалкой до тех пор, пока та не ломалась, за то, что я, по ее мнению слишком долго готовил уроки или допускал в домашнем задании ошибки.
Так уж повелось, что она всегда сама мыла меня. я никогда не ныл, не возражал, хотя мне это не особенно нравилось. Не знаю, возможно, что я считал это чем-то
Вплоть до девятнадцати лет, т.е. до ареста, я сам мыл только руки и ноги. Мать мыла мне голову, шею и терла спину. Это вроде вполне естественно, но ведь она еще добиралась до живота и бедер и вообще мыла мне тело сверху вниз. Можно сказать, что она меня мыла, а не я мылся. Я, как правило, ничего не делал, она говорила мне только, чтобы я помыл руки и ноги. Я был слишком ленив. Ни отец, ни мать мне никогда не говорили, что надо промывать и головку полового члена, оттягивая крайнюю плоть. Во всяком случае, она меня этому не научила, когда купала.