С хохотом, удивляясь местным обычаям, ложились спать на перины в холодных комнатах, накрывались сверху такими же пухлыми перинами, оставляя головы в прохладе.
Мы уже не были ни загадочными, ни страшными, да и мадьяр понемногу узнавали. В населенных пунктах отыскались портные и сапожники — преотличные, между прочим, мастера. У офицеров нашлись отрезы, а в мастерских — кожа. Местные ремесленники оказались заваленными заказами. Портные скоро освоились с покроем кителей, принялись за дело и сапожники. Правда, готовые кители все же чем-то смахивали на мадьярские мундиры, а сапоги шились по привычному здесь образцу, с низким подъемом, и надевать их и снимать было сущей мукой.
Работали охотно и ошеломляюще быстро. Просьба была одна — расплачиваться продуктами: крестьяне ничего не продавали. Те, кто не имел своего хозяйства, бедствовали.
Понятно, что блага ближнего тыла доставались в основном подразделениям второго эшелона, тем, кто с техбазами и авторотами располагались на достаточном расстоянии от переднего края. Тем, кто вел бой в пригородных кварталах венгерской столицы, было еще не до портных.
Год на войне, а значит и день, считается за три. Норма эта принята при исчислении стажа офицерам-фронтовикам. Но нет, не совсем так. Бывает, что день на войне равен прожитому году. Недаром же фронтовикам десятилетиями видятся военные сны. Причем памятны не только часы боев — время наивысшего напряжения, но и многие житейские эпизоды военных лет.
Навсегда запомнились мне венгерские домики с плитами в первой комнате, полугородская обстановка, крашеные, с трафаретами, стены и обязательные фотографии в рамках.
Нами долго пугали население. «Красные солдаты несут вам грабеж, насилие, смерть! — во все горло вещала салашистская пропаганда. — Бейтесь, скрывайтесь, бегите!» Но мадьяру-крестьянину некуда было бежать со своей земли, даже если он порой и был обманут гитлеровской брехней. Ему говорили: «Сопротивляйтесь! Доставайте оружие, стреляйте из дверей и окон!» Но нет, население Венгрии в нас не стреляло. Я не запомнил ни одного такого случая. Да, пропаганда сделала свое. Давным-давно осмеянный «бородатый большевик» с ножом в зубах и в мохнатой шапке кое-кому снова показался реальным. Мы входили в поспешно брошенные дома. Большей частью, конечно, это были дома зажиточные.
Помню оставленный впопыхах особняк средней руки в зеленом пригороде Сегеда вблизи Тиссы — дом, в котором нам пришлось временно располагаться. Не нужно было обладать большой проницательностью, чтобы догадаться, что здание принадлежало какому-то венгерскому музыканту. В просторной комнате второго этажа с эркером стоял концертный рояль. На стенах висели фотографии сухощавого седого человека то за дирижерским пультом, то пожимающего руки людям во фраках, то сидящего над нотами с карандашом в руке. Впрочем, музыканта среди нас не было, и брошенные бежавшими хозяевами ноты интересовали нас мало. По всему было видно — хозяева уходили поспешно. На плите оставался кофейник с недопитым кофе и сухарики в плетенке. Полки кладовочки при кухне были заставлены баночками с маринадами. Показалось не только смешным, но даже несколько обидным то, что музыкант — по всему, человек образованный — так позорно бежал, поверив в «варварство» русских.
И вот, кажется, на третий день нашего здесь пребывания он вернулся. Меня вызвали на улицу. Перед крыльцом стоял высокий костлявый пожилой мужчина с длинными полуседыми волосами. За спиной его неуклюже висел рюкзак с какой-то поклажей. Тонкие ноги-палки, вынырнув из брюк «гольф», уходили в широкие походные ботинки. Он был похож на альпиниста-любителя с солидным спортивным стажем. Рядом с ним стояла женщина в очках, опустившая на землю чемодан, и девочка лет пятнадцати с большой сумкой. Обе были тоже в брюках, что для нас тогда было непривычно.
Сомнений не было: передо мной хозяева дома. Объяснялись недолго. На кое-как понятном нам немецком языке музыкант, назвавшийся профессором, объяснил, что просит разрешения занять хотя бы одну комнату в доме, который он с семьей оставил, боясь бомбежки.
Они поселились на втором этаже. Уже на следующий день мы услышали сверху звуки рояля, а в саду слышался смех Милошки — дочки профессора, которую учил русскому наш повар Ушаков.
Хозяин дома оказался известным венгерским пианистом и композитором. Помню наш с ним разговор. Мелькали имена Глазунова, Прокофьева, Шостаковича… При упоминании каждого из них музыкант возводил глаза к потолку и, словно в молитве, поднимал вверх руки. Стараясь быть взаимно любезным, я высказывал свои небольшие познания в области венгерской культуры и называл Листа, Кальмана, венгерские танцы Брамса. Успокоившийся и уже поверивший, что с его семьей ничего не случится, профессор даже сыграл что-то из Прокофьева, стараясь дать нам понять, как любит и ценит русскую музыку.