Много позже в Ленинграде, забывая о каких-либо молитвах на несколько месяцев, нянька вдруг спохватывалась, вынимала из сундука черную кружевную косынку и отправлялась к обедне или всенощной. Из церкви возвращалась оживленной, рассказывала, как шла служба, и опять-таки без всякого религиозного благоговения, а так, будто сходила в кино, до которого была большая охотница.
В последние годы жизни, когда далеко ходить сделалось нелегко, она, не задумываясь, отправлялась помолиться в католический костел по соседству с нашим домом, на Ковенском переулке. Если же над ней добродушно посмеивались и говорили, что она поступает против своего вероисповедания, Агафоновна спокойно отвечала:
— Ну и чего такого?! Бог-то один. Надо, так услышит.
Впрочем, думаю, ответ этот был не лишен юмора, которым нянька обладала в достаточной мере.
Вместе с отцом и нашей мамой Фекла Агафоновна пережила в опустевшей ледяной квартире блокадные дни. Потом, в начале сорок второго года, она похоронила скончавшуюся от голода и тоски по нам четверым маму. Отец тогда не ходил, а нянька двигалась. Затем оба они, под нажимом домкома, были эвакуированы. Агафоновна уехала в родимое Педуново в Кировской области, деревню, оставленную ею лет тридцать с лишком назад.
Наверное, года за полтора до конца войны по полевой почте я получил от нее письмо, написанное племянницей под диктовку. Старая нянька просила меня беречь себя, надеялась на встречу и сообщала, что все думает о нас с Димкой. Ведь из четырех братьев мы с ним были ее любимчиками.
К концу войны выздоровевший и поскитавшийся по тылам отец вернулся в свою занятую чужими людьми квартиру. Он отвоевал себе комнату и достал пропуск в Ленинград Агафоновне.
Они снова зажили вместе, ожидая тех из нас, кому повезет.
Мне повезло. Я вернулся.
За дверью, которая отворялась для меня чуть ли не полтора десятка лет, услышал звук поднятого крюка. На пороге стояла нянька, как показалось мне, ничуть не изменившаяся. Она отворила двери, которые закрыла за мной в июле сорок первого, когда я, отпущенный из военного училища, забегал домой попрощаться с родными. Фекла Агафоновна первой встретила меня после четырех лет разлуки.
В обшарпанной передней горела тусклая лампочка, но и в слабом свете я увидел, как заблестели глаза няньки и на щеках ее скуластенького лица показались слезы радости.
Наверное, еще не веря в то, что перед ней я — живой, целехонький, она не сразу стала меня обнимать, а тут же закричала, чтобы услышал отец:
— Кадик-то!.. Кадик наш приехал!
Так старое, казалось позабытое, вятское детство вернулось в мою жизнь.
Странное это, непоборимое явление. Чем дальше отдаляется человек от детских лет, какими бы они у него ни были, тем явственней они перед ним предстают, становятся милее и памятнее своей грустью.
Шло время, и, по мере того как уходили в прошлое мои ранние годы, все чаще припоминал я надолго позабытое.
Являлись мне яркие картины провинциального детства. Как-то по-особенному стали близки старшие товарищи по первой моей профессии, замечательные художники Юрий Васнецов и Евгений Чарушин — оба выходцы из Вятки, хранившие сыновнюю преданность ее земле. Давно ставшие ленинградцами, они, встречаясь с «земляком», непременно припоминали что-либо из далекой их вятской жизни, где у них прошло не только детство, но и добрая пора юности. Близок им был и нынешний город, названный славным именем Кирова.
Я ехать в Киров боялся. Меня страшило, что образ нового Кирова закроет от меня тихую и немного сонную Вятку, ее знакомые окраины.
Я знал, что именно война сделала город иным. Слышал о том и читал. Я чуждался встречи с промышленным Кировом. Что могло сохраниться в нем от Вятки моих ребячьих лет?!
Намереваясь написать повесть о давних мальчишеских годах, я пугался того, что мне этого уже никогда не удастся сделать после того, как я увижу нынешний Киров.
Время шло, повесть не писалась. И тогда, ободряемый друзьями-художниками, убеждавшими меня, что опасения мои напрасны, я решился отправиться на землю, «с которой рос».
Поезд из Ленинграда проходил Вятку-1 в седьмом часу утра. Станция в тот год еще носила прежнее название и этим как-то подготовила мое свидание с прошлым.
На платформе, несмотря на ранний час, меня встретил Василий Георгиевич Пленков.
Это было первым проявлением известного вятского гостеприимства. С Василием Георгиевичем до тех пор я был знаком лишь по переписке. Человек, влюбленный в родной край, казалось бы далекий от литературных дел землемер, он уже долгие годы по велению сердца занимался поисками материалов о людях, чей труд и чья жизнь оставили добрый след на вятской земле.
Это он, Пленков, отыскал точные свидетельства того, что в Вятской мужской гимназии учился Константин Эдуардович Циолковский. Не без настояния Пленкова городская набережная над Вяткой-рекой была названа именем Александра Грина, чье детство проходило неподалеку отсюда.
Знал он и о деятельности в Вятке моего отца и спрашивал меня в письмах, что я о нем помню.