Как-то Макар Антонович, распахнув настежь ногой дверь, вошел в избу, особенно сердито стуча сапогами. «Что это ты, отец, как нехристь какой в дом вваливаешься?» — осмелилась спросить всегда кроткая Анна Федоровна. Но тот только махнул рукой. «Да что случилось, не томи душу?» — бросилась к нему бабушка, но понять из его беспомощно-сердитых выкриков — «А, гори все пропадом!» — долго ничего нельзя было. Потом оказалось, что, проходя мимо гумна, Макар Антонович увидел, как валяется под открытым небом как попало сеялка, его сеялка, еще год назад новенькая и чистенькая, покоящаяся под навесом как почетный предмет хозяйства. «Ну ладно, отобрали, ну ладно, пусть будет общая, ну так убери ее как положено. Нет, не ты ее купил, не ты ее привез — так что ее беречь? В этакую-то пору — на дороге? Или больше сеять не собираетесь?!» Макар долго еще бушевал и проклинал кого-то и что-то, сверкая своими черными глазами, бабушка тихо его увещевала, а мы испуганно жались по углам.
Был первый колхозный год в Волкове, свели скотину со дворов в общий двор, составили и сложили вместе немногие машины и инструмент, сыпят осенью собранное зерно в один амбар, но навыки работы были еще прежние, единоличные. Никто никого не погонял, не торопил, ни во что не звонили по утрам, сзывая на работу, все еще шло по заведенному старому порядку: взошло солнце — работай; наступил полдень — обедай; зашло солнце — домой. И когда наступила жатва, каждая семья вышла работать на «свое» поле. Все произошло как-то само собой. Деревня опустела. Все были в поле, ушла туда и бабушка, истопив затемно печь. За Лёлей теперь следили мы с Алешей сами. А в обед дети несли в поле еду взрослым. И я вместе со всеми, завернув в один чистый платок хлеб и огурцы, в другой — крынку молока или кваса. Гордо топала я босыми ногами по жаркой пыли под полуденным солнцем между ржаными полями.
И по обе стороны дороги из-за живой золотой стены поднималась то тут, то там плавным взмахом, как будто улетая, ситцевая рука с горстью длинных колосьев и, описав в синем безоблачным небе полукруг, медленно опускалась, снова скрываясь за плотной ржаной стеной. Это волковские женщины жали общую колхозную рожь на своих привычных разобщенных межами полосах. Это было красиво, как в невиданном мною балете. Это было тяжело, как ни в одной из виденных мною до сих пор работ. Непостижимая скорость вяжущих снопы рук, отработанная — не годами — столетиями слаженность движений, заразительный победный напор наступления. А потом завидный, ни с чем не сравнимый и нам, горожанам, не данный покой полевой трапезы в тени ракитового куста и восхитительный вкус молока и хлеба…
Раз подарила мне судьба возможность — не разделить, нет, — но близко наблюдать один из главнейших обрядов уходящей жизни, и за то спасибо ей. Пусто было бы мне без этих коротеньких, скудных, но навсегда ярких в памяти картин.
Потом молотили общий хлеб на Макаровом току. Думаю, на Макаровом, во всяком случае расположен он был прямо за нашим огородом. А, может, и всегда был общий? Мне это тогда было неважно. Молотят все вместе, весело, дружно — чего же больше? Молотили и конной молотилкой и цепами. И веяли потом то машиной, то вручную, лопатами. Почему одно цепами и лопатами, а другое — машинами, не знаю, не поняла, не помню. Только знаю, что от тока мы не отходили, суетясь вместе со всеми, но не мешая, нет. Никто нас не гнал, не сердился на нас. Так уж было положено, что и дети находятся при больших общих работах, постепенно к ним приучаясь. Да и попробуй отвяжись от деревенских детей! Во всяком случае здесь, на току за одуваловским огородом, увидела я все основные виды уборочных работ: молотьбу, веянье, видела, как позднее рушили льняные семенные головки тяжелым катком, который тянула за собой лошадь, взад и вперед двигаясь по коротким снопикам, как сгребали широкими деревянными лопатами блестящее и скользкое льняное семя — вкус его маслянистый во рту и сейчас помню. Вечером выпрягали лошадей из привода и взрослые уходили домой, а мы еще оставались на току и катались на громадном колесе бревенчатой карусели: неуклюжую и тяжелую, ее раскручивала для нас одна веселая здоровенная Фрося.
А когда убрали хлеб и работ в поле стало меньше, жизнь снова переместилась в деревню, поближе к избе, к огороду, к поспевшей черемухе, к скрипучим качелям. И тогда однажды перед нашими воротами остановилась серая лошадь, запряженная в плетеный шарабан, а в шарабане сидела наша мама — в розовой соломенной шляпке без полей — шлемом, в сером прорезиненном плаще, городская, чужая, почти забытая. Начался еще один, последний этап нашей жизни в Волкове.
5