Зная, как переменчива здешняя погода, прежде чем лететь к лагерю охотников, я решил вначале развязать себе руки и отвезти на свой пост пограничника. Он сделал свое дело и ждал обещанного полета. Видимость была отличная. А снежная поверхность идеально ровная. Позднее, осмысливая случившееся, ругая себя, я все время возвращался к этому моменту — моменту принятия решения. Но об этом лучше сказать позднее, сейчас опишу, что получилось.
Машина села мягко, но в конце пробега — о ужас! — ударилась обо что–то левой лыжей, медленно подняла хвост и стала на нос. Вылезаю из кабины и вижу разбитую лопасть винта и сломанную о скрытый в снегу торос лыжу.
Она сломалась странным образом: носок только смялся, но хвостовая часть, как перерубленная, отскочила от «кабала» и с огромной силой ударила по нижней поверхности крыла. Удар пришелся на основание силового лонжерона.
Непоправимость происшедшего стала ясна с первого взгляда: надо менять крыло! А как это сделать, если доставить его сюда можно только пароходом в конце лета? Весь в испарине, не в силах устоять на ногах, я опустился на носок лыжи и закрыл лицо руками.
Я слышал, как Митя, ругаясь, очистил от снега торос, как он вытащил из плоскости обломок лыжи, поковырялся в дыре и, ни слова не сказав мне, ушел в залив «остывать».
Дело прошлое, и теперь я не стыжусь признаться в том, что было. На своем опыте хочу показать, что чувствует летчик, разбивший самолет по собственной вине. У меня не было ни малейшего, хотя бы косвенного повода винить кого–либо, кроме себя. Ну хотя бы тот пограничник просил меня об этой посадке или какая другая нужда — решительно ничего, кроме собственного легкомыслия!
Было бы легче, если бы кто–то ругал меня последними словами. Но даже Митя переживал про себя. На душе было пусто и мрачно, как в сыром и темном подвале. Солнечное сияние казалось издевательским. Сейчас придется объясняться с представителем местной власти Дунаевым. Когда будет задан вопрос: зачем я здесь садился? — ответить нечего. Надо телеграфировать Конкину, и я представил себе его досаду. Был жгучий стыд перед Тулуповым: теперь науканцы остались на произвол судьбы. Был страх перед перспективой возвращения в Анадырь под начальство Пухова. Где–то в затылке гнездилась боль, разламывающая голову. Я чувствовал себя опозоренным и уничтоженным.
Прибежали пограничники. Они залезали под крыло, рассматривали дыру, оживленно обмениваясь впечатлениями.
Кто–то подошел и требовательно положил руку на мое плечо. Я встал. От яркого солнца в глазах пошли радужные круги, не могу всмотреться в стоящего передо мной человека. Вначале вижу лишь фуражку с зеленым околышем. Ага, это он и есть, знаменитый Дунаев, спасавший челюскинцев!
Вопреки ожиданиям он сказал фразу, утешившую меня:
— Как вы разыскали этот торос? Если бы его надо было найти за денежное вознаграждение, я не ручаюсь, что мои следопыты сумели бы его получить! — Он отошел к винту, потрогал разбитый конец лопасти и закончил: — Ай–яй–яй, как жалко!
Подошел Митя, попросил начальника о помощи, чтобы опустить хвост. Красноармейцы поступили в его распоряжение, и через несколько минут самолет стоял совершенно нормально. Если посмотреть со стороны, не видя поломанного винта, можно было думать, что все в порядке. Но это была авария! Первая за мою жизнь в авиации. От этого сознания было горько во рту и тоскливо на душе.
Думаю, каждый летчик, разбивший свой самолет, переживает подобное. Могу заверить, что нравственные страдания тяжелее следующих за ними взысканий. Кажется мне, что в будущие времена, когда общество будет достаточно богатым, чтобы не считаться с материальным ущербом, оно не будет прибегать к другим наказаниям. Тяжелее кары не будет. Наоборот, наказание общества освобождает летчика от упреков совести.
Наконец Митя подошел ко мне. Вопреки своему обыкновению он был сдержан. А я воспринимал эту сдержанность как самый большой упрек. Если бы он ругался, то облегчил бы душу и себе и мне. Молчим оба. Наконец Митя, как и тогда, под «Снежным», пытается утешить меня:
— Горюй не горюй, сделанного не поправишь! Тебе вперед наука. Строго говоря, это не авария, а поломка. Заменить винт, лыжу, крыло — и самолет будет летать как миленький. Даже регулировки не потребуется…
Стали рассуждать, как бы перебросить сюда запасное крыло с базы. Ничего не выходит. Видно, до парохода, долгих четыре месяца, самолету стоять здесь. А мы остаемся «безлошадными»!
Через день пришло распоряжение Конкина и инженера Аникина законсервировать машину для длительного хранения и вернуться в Уэлен. Путь, который я совершал по воздуху очень быстро, потребовал целых суток утомительной езды на собаках по горным перевалам. Первое мая 1936 года мы встречали на полярной станции, и это был для меня самый грустный Первомай.