Читаем В облупленную эпоху полностью

Глаза синие, веки красные. Машет руками, кричит. Бежал из Данцига в Варшаву. Оттуда сюда, через Буг. Переплыл границу.

— Уходите, если хотите жить!.. Как далеко занесут вас ноги… если хотите жить! — И убегает, втянув голову, согнувшись.

Когда Иче с матерью подходят к дому, — видят большую шапку дыма над крышей. Ближе к окнам дым черный, как уголь, а выше, около неба, — как мамин меховой воротник. И завитушки такие же.

Внизу, где магазин, распахнуты рамы с выбитыми стеклами. Осколки торчат зубцами. Свернутые пламенем — висят, как сосульки. Из окон летят вещи. Их ловят на растопыренных одеялах. Одеяла встряхивают. Поднимается пыль.

Тушить пожар никто и не думает. В окнах бьется пламя, лезет на волю из комнатной тесноты. С каждым усилием рвется все дальше, и дом отвечает жалобным треском, — так лопаются распаренные ветки, когда их подкладывают в костер.

Где-то в этом огне задыхается бабушка — та, что зовет сына Шлемой. Она погибнет, должно быть, раньше других, потому что молится старыми молитвами, широко разевая рот и крича в голос. Думает — небеса оглохли. Кричишь громче — услышат скорее.

* * *

Они идут по шоссе.

А глубоко над ними, в синем июньском небе, носятся самолеты. Чьи — мать не знает. Наверно, немецкие. И очень боится, что летчик увидит звезду на испанке Иче — синей прямоугольной пилотке с кисточкой. Летчик увидит звезду…

II

Если хотите жить — уходите!

Ох, как они хотели жить…

К осени были уже далеко от фронта, в противоположном углу страны, где в сорокаградусную жару ходят в папахах, а на дорогах сушится белый и вязкий хлопок.

В этом краю нашлось местечко и для них. В грязном бараке для эвакуированных. Там мешался разноязыкий говор здоровых, а больные одинаково просили об одном — пить, воды…

И когда тиф пришел к матери Иче, она тоже просила воды. По-русски, по-украински, на идише. И равно на всех языках призывала мужа.

Двойное древнее имя, каким, верно, никто не пользовался, запало ей в память. Приди, Шлейма-Бер, шептали горячие сухие губы, приди, любимый! Дай воды и выслушай. Я бросила звездочку, что ты оставил, но мне было страшно — я слабая… И разве думала о себе? О твоем сыне я думала, Шлейма-Бер!

На минуту бред прекращался. И снова:

— Шлейма-Бер, дай мне воды!

К вечеру мать умерла, так и не выпив ни глотка.

Женщины, теснившиеся вокруг, загалдели. Начальнику о смерти — ни слова: своих вселит… К чертям дезинфекцию! Который день на ногах!

Иче сидел с кружкой. Потом рука дрогнула. Выпил воду и пошел к бачку. Там, возле бачка, встретила его седая толстая женщина. Привела к себе, пригладила волосы…

— Надо преодолеть этих трудностей, — сказала женщина, — мальчик.

И накормила Иче. Поделилась последним, что у нее было. А было у нее: один помидор и одно яйцо. Иче поел и заплакал. Зарылся головой, тыкался в мягкий, дряблый живот. Плакал, а женщина утешала:

— Надо перетерпеть этих трудностей, мальчик.

А может быть, уже бредила — на другой день тиф забрал и ее.

* * *

В городе было много солнца и мало хлеба. Лучше бы наоборот. Потому что Иче нужен хлеб. Нет, не станет набивать пузо или менять на барахло. На что сменялся бы — на винтовку! Остальное — припас.

Назад, назад! На старую границу, где в черной тяжелой глине залег отец. Врут все бумажки на свете: отец не пропал, не сгинул — отстреливается! Фашисты наседают, пустили в ход танки, а патроны кончаются…

Отец плохо стреляет — хуже, чем Иче, — и долго метится. И ждет сына, юного «ворошиловского стрелка», что выбивает восемь из десяти.

Иче поможет ему. Через всю страну — наискосок — примчится к тому шоссе, где мать обронила звездочку. Подберет — и прискачет к отцу на тачанке. И тогда они разобьют всех врагов на свете.

Но чтобы расколотить всех врагов на свете, нужен хлеб. Иче добудет его. Пойдет на станцию и прибьется к мальчишкам, которые попрошайничают в эшелонах.

Очень просто!

III

А что он умеет? Петь? Плясать? На руках ходить? Или показывать фокусы?

Что он умеет такого, чего не умеют другие люди? И за что они, другие, оставят ему полкотелка пшенного концентрата, угостят консервами, отсыпят махорки, подарят старую рубаху, обогреют, пожалеют, скажут — сынок…

Или он думает, это все так, даром? За красивые глаза?

— Я знаю стихи, — неуверенно сказал Иче.

Мальчишки засмеялись. Подумаешь! Что они, в школе не обучались?

Три девицы под окном(топай, топай!),Пряли поздно вечерком…

— Нет, — сказал Иче, — у меня другие стихи — сам сочинил.

Мальчишки удивились и велели прочесть. Стихи были про войну. Про то, как раньше наступали немцы, а потом наши. Как наши расколошматили немцев и те бросились наутек.

Наши смелые тачанкиРазгромили все их танки!

Мальчишки закричали, что теперь жить будет очень здорово, что солдаты за такие стихи отвалят буханками хлеб и что надо другим их выучить. Они подвели Иче к эшелону, и там, в вагоне, в бурой теплушке, он читал стихи людям в зеленом.

Старуха расклеивала свежий плакат: всадник подмял мотоциклиста и взмахнул саблей, готовый зарубить его. Мотоциклист в страхе улепетывал.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже