Пока команды раздевались, он расшнуровал принесенный из дома мяч, выпростал сосок, смотал с него бечевку. Сосок дернулся, из него с разбойным свистом вырвался плененный воздух, и отец стал надувать мяч заново. Лицо у него побагровело, а острый с горбинкой нос, наоборот, побелел. Перегнув сосок, он для оценки протянул мяч Грише, тот похлопал его по черным глянцевитым щекам — мяч отозвался тихим звоном. Сын одобрительно кивнул. Отец завязал сосок и, заправив его в покрышку, тут же ее зашнуровал, продергивая кожаный шнурок маминой шпилькой.
Команды высыпали на площадку. Судья дал свисток. И тут — будто по этому сигналу — завыла сирена фабрики; кто-то, конечно, загоготал.
А по дощатой трехъярусной трибуне пробежал ропот. Гриша увидел подбегавшую женщину в цветастом сарафане, это была тетя Дуся с их улицы. Всплеснув руками и грудью, она хрипло выдохнула весть: «Война началася!»
Курсанты ВОХР, подобрав амуницию и войдя в сапоги, как были в черных трусах, заторопились в сторону казармы. Стали наплывать другие гудки, близкие и отдаленные.
Дома их встретила встревоженная мама. Мяч покатился в угол. И прошло два с половиной года.
Из уральского города Ирбита, где они были в эвакуации, мать с Гришей вернулись ранней весной.
Перед своим домом не увидели ни палисада, ни калитки, исчезли и доски, крест-накрест набитые на ставни окон, и ставни тоже, — война обобрала их жилище руками людей, промышлявших древесину.
Родной дом при виде их с жалобным скрипом распахнул входную дверь, не без помощи порывистого ветра с водохранилища.
— Могу себе представить, что там внутри, — вздохнула мама.
А там оказалась их соседка тетя Дуся. Она появилась в проеме двери и невесело запричитала:
— Ой! Маня возвернулась! Проходите, гости дорогие! — и шмыгнула в дом.
Тетя Дуся жила теперь в нем в двух комнатах с больной матерью и дочкой. Вещи хозяев дома громоздились в двух других комнатах.
— Ну, и на чердаке тоже, — отчиталась тетя Дуся. — Нас как вселили после зажигалки, мы все ваше и перетащили. Я только два половика взяла, с подпола сильно дует.
Наутро принялись двигать мебель и раскладывать вещи. Но сперва мама перевесила фотографический портрет отца, чуть коричневатый, в рамке из карельской березы. Портрет улыбался, и мама, протирая стекло тряпочкой, что-то сказала ему.
Вечером вошла тети-Дусина дочь Варя, она протянула два конверта и выскользнула за дверь. Мама побледнела. Один был похоронкой, в нем извещалось печатными буквами, что «в бою за социалистическую родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество был…», а в пробелах аккуратной прописью с неуместными завитками было красиво выведено
— Я чувствовала, — сказала мама и спрятала конверты на груди под кофтой. Она прижала к себе сына и безмолвно заплакала. Портрет теперь не улыбался, а виновато усмехался.
По мере перемещения мебели в новом двухкомнатном проживании, нашлись Гришины игры, конструктор и недоделанный самолет на резиновом заводе, слаженный из бамбуковых тростинок, проволоки и слюды. А еще тетрадь для рисования с папанинцами на льдине и красочные фантики от появившихся перед войной больших эстонских конфет.
Все это он отдал Варе, оставив себе гербарий с засушенными свидетельствами живой окружающей растительности, который они с отцом оформляли и снабжали подписями. Варе достались и его детские книжки, даже особо любимые Мистер-Твистер и Плюх с Плихом, они принадлежали другому времени, недавнему, но другому.