Эти люди из списка, они не были мертвы, но и не были живы. Скорее, полуживы. Или на треть, на четверть. Точный процент их живости, может, установили бы яйцеголовые Болек и Лёлек. А может, и нет.
Я ведь даже пытался понять, что такое энтропия и зачем её снижать. Нагуглил, что это мера хаоса, на этом и закончил. Какие-то побуждения, желания, цели если и рождались во мне, то почти сразу пропадали, раздавленные грузом пустоты. Но, несмотря на это, я ещё, кажется, мог сочинять стихи. Наверное. Так же как Боря тогда ещё мог рисовать – углём и мелом.
В общем, сейчас, к ночи, я уже и не пытался что-либо делать. И почти не удивился, когда повернул голову и разглядел в темноте дымовую фигуру. Зависшую в такой же сгорбленной, усталой позе, в какой сидел я сам. Только блокнота с телефоном в руках у дыма не было, да и сами кисти рук и ступни ног размывались – дым в этих местах то рассеивался, то сгущался.
Я кивнул, и дымовая фигура кивнула в ответ. Потом она помахала рукой, и я тоже помахал. Улыбнулся и готов был поклясться, что дым улыбнулся мне. Фигура проплыла по воздуху и слилась с моим телом. Влилась в меня, впиталась.
«Никто любит тебя, – шепнуло в голове. – Никто возьмёт лишнее и будет любить тебя вечно».
Я засмеялся, внутри стало как-то легко, хорошо, просто. Руки мои вдруг сами собой вцепились в грудь и вырвали кусок. Причём кусок не плоти и крови, а какого-то серого пластилина. Потом ещё один, и ещё. Не было теперь ни костей, ни органов, один лишь пластилин, в котором руки копались с нарастающим нетерпением, явно что-то ища.
«Ты станешь никто, а никто станет тобой».
Ноги окутало белой пеленой, и теперь я увидел других. Людей из списка, силуэты со стены, «сородичей». Словно какой-то второй слой реальности открылся, и всюду они. Стоящие поодиночке, увязающие ногами в белой пелене и почти слившиеся с окружающей темнотой. Гитарист, цветоводша, писатель, кулинар. Кто ещё?
Виднелись и пустые места. Это от тех, кто покончил с собой? Как Боря и Владик? Художник, поэт… Запахи, цвета, хаос… Кто-то может отличить красный от зелёного и чует, как пукнул сосед по трамваю, а кто-то использует запахи и цвета, чтобы сочинять, рисовать, играть, создавать нечто новое, творить.
Только теперь я понял, что объединяет всех потонувших в дыму – творчество! Вот он, их личный, персональный хаос! А куски пластилина всё падали и падали на пол, руки шарили внутри меня, продвигаясь глубже, нащупывая что-то тёплое, сокровенное.
«Никто слепит тебя заново».
Взгляд вдруг упал на чёрно-белые лица родителей под оргстеклом.
«Нет, спасибо. Меня уже слепили».
Это была моя собственная мысль, за которой последовало моё собственное решение. И раз уж никто так рьяно боролся с любым творчеством, я знал, чем его одарить.
Поначалу он, кажется, не понял происходящего. Может быть, даже принял эти строки за акт смирения. А вот «сородичи», задетые моими словами, зашевелились. И дальше я уже обращался к ним. К каждому.
Обрывки, кусочки, сочинённые и мной, и Владиком, сливались воедино, как по маслу, образуя даже не стих, а какую-то вдохновенную речь, почти заклинание.
Они оборачивались и смотрели на меня. То тут, то там среди темноты проблескивали взгляды, а некоторые из «сородичей» даже дёргали ногами, силясь высвободиться из вязкой пелены. Никто опомнился и впился в меня изнутри десятками раскалённых игл, когтей, зубов или чёрт знает чем ещё.
Тело было уже не из пластилина, а снова из плоти и крови, и от внезапного прилива раздирающей в клочья боли я задохнулся и почти потерял сознание. Но именно этого он и хотел – заставить меня сдаться, заткнуть раз и навсегда. Но я ещё не всё сказал, а потому, намертво сцепив зубы, мученически кривясь и дрожа, как эпилептик, зашептал:
Жгучая боль внутри достигла апогея, последнее слово вырвалось жалобным вздохом, и я отключился. Растворился, рассыпался, утонул в темноте, в неизвестности, в мириадах серых, мечущихся в дыму «сородичей».