— А потом? — спросил Сибирцев, подставляя Отто новую, только что принесенную официантом кружку пива и соленые сухарики. О чем-то задумавшись, Отто некоторое время молчал.
— Потом я был репатриирован на родину. Вернулся в свой Гамбург. Летел как на крыльях. А когда прилетел — вот тут-то все и началось!
— Началось? Вы это сказали таким тоном, будто на родине вас плохо встретили.
— Встретили меня хорошо, — вяло проговорил Отто, грустно наблюдая, как в кружке лопаются мелкие пузырьки пены, и разминая в пальцах сигарету. — Очень даже хорошо. У вас есть время? — Он поднял свои разноцветные глаза на Сибирцева. — Если хотите, я вам расскажу подробней, что меня привело теперь в Москву.
— Конечно, с удовольствием… — ответил Сибирцев, не зная, как можно еще выразить свой интерес к его дальнейшей судьбе.
Затянувшись сигаретой, Отто спокойно начал рассказ:
— Самое ужасное, что не известно вам, русским, и что страшной тенью ходит за плечами европейского рабочего, — это безработица. За полгода я исколесил весь левый берег Эльбы, толкался на все гамбургские верфи, молил работы у фабрикантов, любой работы!.. Проводил ночи у заводских ворот… И везде одно и то же: нет работы. А тут еще мать больна… — Отто закурил. — Как можно называть вас проще, по имени?
— Иваном, — ответил Сибирцев.
— Меня зовите Отто. У нас, у немцев, это имя так же распространено, как у вас, у русских, — Иван. — Отто умолк, словно приступая к тяжелой и нерадостной для него исповеди. — Представьте себе небольшую комнату с узким окном, с порыжевшей и вытертой мебелью. Эта комната мне казалась могильным склепом. В нее я, усталый и голодный, поздно вечером возвращался, чтобы еще острее почувствовать свое бессилие в мире, равнодушном к моему пустому желудку, безразличном к тому, что на моих глазах медленно умирает мать. Она пожила бы еще, ей еще можно было бы помочь, но не на что было покупать дорогие лекарства, приглашать докторов и вывозить на целебные курорты. Скулы матери с каждым днем заострялись, ее пепельно-серые губы всегда были плотно сжаты, а большие, немигающие глаза смотрели на меня с такой немой тоской, что мне хотелось плакать.
Всякий раз, когда она утром взглядом провожала меня и я наклонялся над ней, чтобы поцеловать ее в холодеющий лоб, она нежно говорила:
«Час добрый, сынок. Ступай, буду за тебя молиться».
Я пододвигал к ее изголовью чашку кофе, кусок хлеба и уходил из дому.
И вот однажды, помню, как сейчас, утро стояло звонкое, солнечное. На мостовой дрались воробьи. Я видел, как они разрывали острыми носами хлебную корку. И я позавидовал воробьям. Из распахнутых окон соседнего дома тянуло дурманящим запахом жареного мяса. Я глотал слюни и шагал вдоль улицы. Шагал бездумно, бесцельно, стараясь быстрей уйти от этих растворенных окон, откуда вырывалась сытость, остро била в ноздри и тошнотно кружила голову.
У одной из витрин, где были расклеены свежие объявления, я остановился. К этим витринам я подходил каждое утро и каждое утро отходил от них с каким-то озлобленным раздражением. Уходил и давал себе мысленно клятву, не тешиться пустой надеждой, что где-то кто-то меня ждет.
Когда я читал последнее объявление? о продаже породистой собаки со щенятами, вдруг почувствовал на своем правом плече чью-то тяжелую руку.
«Отто! Ты жив?!»
Я повернулся. На меня в упор смотрел человек, лицо которого мне показалось очень знакомым. Но сразу не узнал.
«Не узнаешь?» — спросил он.
Я обрадовался:
«Вальтер!.. Откуда?!»
Мы обнялись и расцеловались, как старые друзья. Мы были так рады, что не обращали внимания на любопытных прохожих, которые останавливались и наблюдали не совсем обычную уличную картинку Гамбурга, где чаще можно было встретить дерущихся и очень редко целующихся мужчин.
Лицо Вальтера светилось той искренней радостью, которую не вызовешь одной только вежливостью.
«Как ты живешь, старина? Где работаешь?» — спрашивал он меня и хлопал по плечу, как старого друга.
Упоминание о работе, очевидно, нагнало на мое лицо облако. На лице Вальтера после этого вопроса морщинки у сощуренных глаз стали короче, мельче. Потом улыбка его совсем погасла. Он смотрел мне в глаза виновато, словно готовился сообщить тяжелую и позорную новость.
«Я не работаю, — сказал я Вальтеру. — Вот уже полгода, как прибыл из русского плена и с утра до ночи шатаюсь по Гамбургу. Везде встречаю одно и то же: для тех, кто был в русском плену, работа в последнюю очередь. А ты, наверное, знаешь, что хвост этой очереди бесконечен».
«Это несправедливо! — возмутился Вальтер. — Не принимают на работу сержанта любимой дивизии фюрера!»
Только теперь Вальтер заметил, что я очень худ и бледен. Очевидно, глаза мои горели лихорадочным блеском голодного или больного человека. За семь лет, после того как мы виделись в последний раз, заметно постарел и Вальтер.
«Когда-то ты оспаривал звание чемпиона по танцам во всей Германии», — сказал мне Вальтер и ощупал мои ослабевшие бицепсы.
«Чтобы танцевать — нужно каждый день есть», — ответил я.