Замысел фашистского командования был предельно прост: в то время когда четыре армии Резервного фронта будут «стоять насмерть» во втором стратегическом эшелоне своей жесткой многополосной обороны, защищая дальние подступы к Москве, немецкие войска, дважды и трижды превосходившие советские войска в людских резервах и технике, частью сил четвертой и девятой полевых армий прикуют советские дивизии Резервного фронта к линии обороны, а тем временем из района Духовщины, что северо-восточнее Смоленска, на Вязьму стремительным прорывом ударит третья танковая группа, а из района Рославля на ту же Вязьму, прорвав линию обороны стрелковых полков, пойдет четвертая танковая группа.
План немецкого командования осуществлялся до скрупулезности точно: шестого октября гигантские бронированные клещи сомкнулись восточнее Вязьмы. Главные силы Западного и Резервного фронтов оказались в окружении.
О том, что их дивизии уже в кольце и что фронт покатился дальше на восток, к Москве, бойцы и командиры полка еще не знали. Только по огненным сполохам над горизонтом и по орудийной канонаде, доносившейся два дня назад справа, где линию обороны в районе Холм-Жирковского держала 13-я дивизия народного ополчения Ростокинского района Москвы, ополченцы с тревогой догадывались, что немцы обошли их справа и пошли дальше на восток.
Соседом слева стояла ополченская дивизия бауманцев. Дивизия растянулась по левому берегу Днепра до самого Дорогобужа.
Сырая осенняя изморось, блеклой мутью повисшая в воздухе над окопами, пробирала до ломоты в суставах. Команды «Не разводить костров» и «Строжайше соблюдать маскировку» измучили солдат. Только в сырой безоконной землянке они отводили душу и мешали с махорочным дымом проклятия и ругань по адресу тех, кто начал войну.
Рядом с отцом и сыном Богровыми на земляных нарах, устланных волглой соломой, лежал ополченец Кедрин. За два года до войны он закончил философский факультет Московского института философии, литературы и истории и был направлен работать в Институт философии Академии наук. В последние годы Кедрин увлекся теорией относительности Эйнштейна. Был уже, как ему казалось, на пути к оригинальным выводам. Однако внезапная война и тот патриотический порыв, который словно ураганом поднял москвичей и поставил их под ружье в дивизии народного ополчения, подхватили в свои потоки и молодого ученого. Кедрину пришлось чуть ли не поскандалить на медкомиссии с врачом-окулистом, который, ссылаясь на его большую близорукость, хотел вычеркнуть его из списка. Все кончилось тем, что Кедрина определили в штаб батальона писарем. А когда после трудного марша дивизия остановилась на привал и полковой писарь потребовал от Кедрина список ополченцев, выбывших с марша по состоянию здоровья, он нацарапал документ таким почерком, что начальник штаба полка, чертыхаясь, долго не мог успокоиться. Писарская карьера Кедрина на том и кончилась. Он был определен в пулеметную роту. Благо, бицепсы и плечи у философа были такие, что хоть определяй его в молотобойцы. А пулемет «максим» нелегок. Его приходится таскать на плечах.
Среди ополченцев роты Кедрин слыл бойцом выносливым и терпеливым. Отец и сын Богровы уважали его.
И несмотря на то что тот из-за своей рассеянности и близорукости в темноте землянки часто путал сапоги и накручивал на ноги чужие портянки (причем почему-то всегда выбирал те, что посуше), Богровы прощали ему эту безобидную странность и отвечали на все шуткой, не роняющей солдатского достоинства Кедрина. Даже сегодня ночью, когда Кедрин ходил до ветра, по рассеянности надел на босые ноги сапоги Богрова-младшего, а возвратясь в землянку, нечаянно столкнул с жердочки портянки Богрова-старшего, и они упали в лужу на земляном полу.
Утром, выжимая портянки, Богров-старший беззлобно журил Кедрина, называл его растяпой, которому не воевать, а на огороде ворон пугать… А когда выжал портянки и увидел, что свою неловкость Кедрин переживает глубоко, решил приободрить его шуткой:
— Не горюй, Михалыч! Ты еще себя покажешь! Дай нам только с немцем схлестнуться! Уж тогда-то ты начнешь со своей-то силушкой бросать их через правое и через левое плечо.
Видя, что Кедрин никак не может погасить в душе чувство вины, Богров-младший протянул ему только что раскуренную самокрутку:
— Попробуй, Михалыч, бийская. Аж до копчика продирает.
Кедрин поднялся, с благодарностью принял самокрутку и, сделав глубокую затяжку, снова вытянулся па земляных нарах.
— Чего молчишь? Ай обиделся? — спросил Богров-старший, наблюдая за выражением лица Кедрина, углубленного в свои мысли.
— Нет, не обиделся. Просто вспомнил.
— Москву, поди, вспомнил или опять своего академика?
— Нет, не его. Другое вспомнил. Вчера вечером вы начали рассказывать про своего хозяина, когда в годы молодости были в немецком плену, да не закончили, бомбежка помешала, — напомнил Кедрин. — Пожалуйста, доскажите, Николай Егорович.
— На чем же я остановился?
— На пожаре. На том, как вы вытащили из огня двухлетнего сына хозяина.