…Евлампий сыграл на аккордеоне вальс «Дунайские волны», перемежая мелодию ужасным хрипом (инструмент по-прежнему куражился), и нырнул в конюшню. Нырнул туда, согнувшись, будто упал в окоп, где ему предстояла рукопашная схватка. Тут же Павлу Ивановичу причудилось, что солнце на короткий миг загородила тучка. Павел Иванович глянул из-под ладони на солнце и зажмурился, он не успел открыть глаза, как услышал душераздирающий визг борова Рудольфа. Когда в глазах улеглось мельтешение, Павел Иванович уловил следующее: Рудольф, подобно огромному черному мешку, сокращаясь и вытягиваясь, непостижимо быстро перемещался в сторону прясла, на морде борова болтался хомут, который Евлампнй перед тем выставил на видное место. Следом раздался глухой хруст, прясло повалилось, потом где-то неподалеку покатилась железная бочка, загоношились куры, закричали женщины. Внизу голосил народ. Шум удалялся и притухал.
«Где же Евлампий?» — хватился учитель Зимин.
А Евлампий сидел ровнехонько на том месте, где мгновение назад спал боров Рудольф. Сидел Евлампий, закрыв лицо ладонями, и качался. Рубаха на нем была порвана, на одной ноге отсутствовал ботинок.
— Господи! — крикнул Павел Иванович и бросился поднимать пострадавшего, однако Евлампий поднялся сам и вихлястой походкой направился первым делом к скамейке, где стояла недопитая четвертинка. Учитель, сочувственно вздыхая, нес следом ботинок, оброненный во время длинного полета от конюшни.
Евлампий аккуратно допил водку и засуетился:
— Надо смываться отседова, Паша. Счас Курский прибежит, и всякое такое.
— Что же случилось, Евлампий Сидорович? Я, видишь ли, несколько отвлекся…
— Эта, значить, стерьва, — Евлампий осторожно показал на конюшню, — пихнула меня, я и полетел. Да. Полетел и упал на Рудольфа аккурат. Удачно, понимаешь, приземлился, он ведь мягкий. Да. Но он счас бед наторит. Курский объясняет, что у животных нервы много слабее наших. У него, понимаешь, хомут на башке, он счас дикий зверь лесной. Сматываем удочки, Завтрева я за тобой заеду — лес валить будем.
— Роман Романович не появлялся? — после некороткого молчания опять спросил Павел Иванович.
— Не видал. Он с вечерней электричкой обычно приезжает. По-моему, в отпуск наладился: в Томск все рвется, насчет клада хлопочет, а сельский Совет не пущает — сперва, мол, ремонт школы закончи, потом и отдыхай, ты директор, на тебе и груз лежит.
— Оно так.
Телега скатилась в низину, где тек широкий и мелкий ручей, густо поросший тальником. Здесь еще остались запахи раннего утра. Пахло травой, мокрым песком и охолодевшим за ночь камнем. В низине стояла такая тишина, что слышно было, как ударяется о гальку вода.
— Это и есть та самая Мери?
— Она, поганка. Она.
— Спокойно запряг-то?
— Я и не пытался, говорю тебе, за стариком Борщовым бегал. Он и уговорил ее, но и упредил меня: не в настроении она, Евлаша, могет и фортеля выкинуть.
На Павла Ивановича уже привычно набежали мрачные предчувствия, но он отогнал их, да и день выдался снова хоть куда, на небе не маячило ни одного, даже самого заштатного облачка, и зной еще не пришел, дышалось привольно.
«Все будет хорошо, — подумал Павел Иванович. — Все будет ладно».
Мери была невзрачной в общем-то лошаденкой средних размеров с покатой спиной цвета сильно обожженного кирпича. У нее были черные уши, стоявшие торчкои и врозь, выпуклые глаза, в глубине которых моментами проблескивал загадочный огонь.
— Нн-ноо, непутевая! — Евлампий гикнул, покрутил вожжами, но Мери не прибавила шагу на крутизне, она лишь подогнулась вся и напрягла потемневшую под шлеей холку. Когда миновали овраг, взору открылась огромная поляна, ровная и покрытая невысокой травой. Впереди угадывалась река, и по ее берегу редко росли вековые деревья. Избы здесь стояли хуторами, и улица рассеялась по полю, раскатилась в разные стороны, потеряв осмысленную стройность.
У Павла Ивановича на языке давно висели слова, но сказать их он не смел, наконец, он выдал свой вопрос в самой безобидной форме:
— А общая обстановка какая?
Евлампий ждал этого вопроса, он встрепенулся и впервые повернул к учителю лицо:
— Он, Рудольф-то, что? Перво-наперво он газетный киоск свалил возле сельсовета. Хорошо, продавщица Таська куда-то отлучилась. Ее, правда, никогда на месте нет, но тут отлучилась, а так ведь и покалечить мог. Стекла — в песок, двери с петлями вырваны. Страх божий.
— И это все?
— Носится Рудольф-то. Вишь какое, значить, положение. Хомут он до глаз напялил, ничего не видит и в ярость по той причине ударился. А нервы у него заметно слабей наших.
Павел Иванович сознавал свою хоть и косвенную, но все-таки причастность к беде, постигшей село. Мало ли что еще наделает загнанный страхом боров-рекордист! Два центнера живой материи и ни капли здравого смысла в просторном черепе. Это сравнимо с пьяным шофером за рулем грузовика.
— И больше ничего такого, Евлампий Сидорович?