Порохонько, придерживая автомат на груди, поднялся первым, за ним в нервном ознобе встал коренастый Ремешков, раздувая ноздри, испуганно остановив глаза на лице Новикова. И тот понял, что все время, сидя здесь, Ремешков ожидал, что внезапно изменится что-то в пехоте и идти не нужно будет туда, вперед — в неизвестное. А поняв это, спросил дружелюбно:
— Что, не выветрилось еще тыловое настроение, Ремешков?
— Да разве к смерти привыкнешь, товарищ капитан? — ответил Ремешков слабым криком. — Разве я не понимаю?.. А совладать с собой не могу.
— Этого не хватило и Овчинникову, — сказал Новиков. — Возьмите себя в руки. Идите рядом со мной.
— Цыть ты, цуцик несуразный! — злобно и сильно дернул Ремешкова за рукав Порохонько. О смерти залопотал! Про себя соображай, цуцик!
Сразу же стулили в полосу кустов, и кусты поглотили их влажным тяжелым сумраком. Будто дымящийся месяц мертво обливал синевой пожухлые листья; немое движение месяца и это матовое сверкание листьев создавали острое чувство затерянности, неизбывного одиночества. Ракеты больше не взлетали над пехотными траншеями, затаенная глухота распростерлась перед высотой, только слабо проникали сюда раскаты боя в городе.
Новиков шел впереди, раздвигая студено-скользкие ветви, возникал и спадал шорох листвы над головой. Срываясь с ветвей, роса брызгала в лицо, слепила глаза, овлажняла рукава шинели; упруго цеплялся за ветви ствол автомата. Новикову не было известно, тщательно ли разминированы кусты, только наверняка знал он, что Наше и немецкое минное поле начиналось вплотную за кустами. Однако он шел, не останавливаясь, не изменяя направления, упорно, молча продираясь сквозь мокрую чащу. Он не считал себя, вернее, приучил' не быть преувеличенно осторожным, но случайная смерть от зарытой мины, на которую можно наступить лишь потому, что человеку свойственно ходить по земле, казалась ему унизительной, бесцельно глупой, и это ожидание взрыва под ногами раздражало его.
«Где начинаются и кончаются случайные немецкие мины? — думал он. — Где?»
Здесь, под прикрытием кустов, они двигались в рост по ничьей земле, и Новиков напряженно вглядывался в холодный сумрак, в подстерегающе-металлический блеск росы на траве, на листьях, чувствовал в ногах, во всем теле знакомую настороженность, готовый мгновенно вскинуть автомат в тот короткий момент, который решает все, — кто выстрелит первым. Он торопился, часто на ходу взглядывал на часы — отражённый месяц кошачьим глазом вспыхивал на стекле.
И все время, не угасая, его мучила мысль о том, что немецкая атака повторится этой ночью — через два часа, через час, через тридцать минут, но, что бы ни произошло сейчас и ни случилось, они должны были успеть к орудиям до начала новой атаки. Должны успеть…
— Шире шаг, не отставать! не оборачиваясь, скомандовал шепотом Новиков. — Идти точно за мной. Ни на. метр в сторону.
И, подав команду, остановился внезапно, подняв голову, осторожно отпуская рукой отогнутые ветви, и сразу идущим сзади стало слышно, как зашлепала роса по палым листьям. Тишина — и только громкий стук капель.
Порохонько, втягивая воздух ртом, едва не натолкнулся на Новикова, тотчас обернулся к Ремешкову, шагавшему с низко нагнутой головой.
— Стой! — прошипел он сквозь зубы.
И Ремешков вскинул бледно-зеленое лицо, стал, замер, часто задышал, вытягивая губы. Хотел спросить что-то, но не спросил, только сглотнул, задохнувшись.
Новиков и Порохонько молчали.
По тому, как лунно и пустынно засинело впереди, по тому, как тихие квакающие звуки донеслись откуда-то слева, от озера, Ремешков понял, что кусты кончились и впереди голое чистое поле до самой возвышенности, где стояли орудия Овчинникова, откуда давеча бежали… Утром здесь были немцы.
Ремешков с напряженным ужасом, с ожиданием смотрел на шевелившиеся в кустах спины Новикова и Порохонько — они молча глядели сквозь ветви на синеющее впереди поле. И оттого, что его прерывистое, шумное дыхание, казалось, заглушало все и поэтому он плохо слышал, и оттого, что они непонятно молчали, а он не видел и не старался увидеть то, что видели они, Ремешков, сдерживая стук зубов, ощущая ознобное мление под ложечкой, ожидал только одного — резкой, беспощадной команды Новикова: «Вперед!» («Боже мой, неужто он не боится умереть?») Вот сейчас, сейчас «вперед!» — и оглушительный встречный треск пулеметных очередей, трассирующие пули, летящие в грудь… Они здесь были. Ведь здесь были немцы, танками окружили со всех сторон орудия и били. Он сам видел их, когда отходили с Овчинниковым. И Порохонько и Новиков это знали.
«Маманя, помоги, маманя, помоги, может, и не вернусь отсюда! Может, погибну. Маманя, помоги…» И хотя Ремешков никогда не верил в бога, ему хотелось страстно, горячо, исступленно молиться кому-то, кто распоряжался человеческой жизнью и его жизнью — и судьбой. «Если ты есть какая судьба, то помоги, не хочу умирать, ведь рано мне! Колокольчикова убило, так спаси меня…»
— Тихо! — еле различимым шепотом приказал Новиков. — Вы что, Ремешков? Тихо! Приготовиться! Прорываться будем!