Он никогда не доверял этому толстому китаёзе Генри Туну, гонконгскому христианину. Миссионерских выкормышей он не любил в принципе: доверять им никогда нельзя. Взять хотя бы этого: ясно как дважды два, куда он гнет. Прирожденный демагог и агитатор. Без всякой китаистики ясно, что подбивает людей на какую-то пакость: машины сломать, взбунтоваться, поубивать начальство — видно же, что он им внушает.
А Генри действительно с очень серьезным видом, с искреннейшим выражением лица рассказывал одну небылицу за другой, и люди вокруг внимали как зачарованные, широко раскрыв глаза.
— Я вам не рассказывал, — продолжал Генри, — как на спор хотел перепить тигра?
Черт возьми, думал Сутер, будь я капитаном, пристрелил бы его на месте, подавил бы это дело в зародыше!
Черт возьми, думал Сутер, если бы я знал по-китайски, он бы у меня не выкрутился. А прижму его сейчас — скажет, что вовсе не подстрекал к бунту.
И так же тихо, как вошел, мистер Сутер выскользнул наружу искать капитана.
3
Могучие врожденные силы в нас, несколько перводвигателей, заключенные в каждом, по природе своей пластичны, хамелеонски изменчивы. Форма и окраска, приобретаемые ими на поверхности сознания, имеют как будто бы мало сходства с корнями: они определяются скорее окружающей средой. Если образование людей, их среда отличаются фундаментально, цветы из одного и того же невидимого корня будут казаться несхожими, тоже будут отличаться "фундаментально".
Взять хотя бы это странное противостояние и напряжение (или по крайней мере связь) между родителем и ребенком, существующие у всех людей и даже у всех животных. Форма поведения, в какой они проявляются, зависит от культурной среды. У англосаксов сегодня они по большей части проявляются в форме бунта, в преувеличенном презрении подростка к родителю: любого человека того же калибра, что его отец, он презирал бы гораздо меньше. Среди китайцев из того же самого корня вырастает послушание, преклонение перед родителем. В обоих случаях первопричина одна и та же: связь, по ощущению очень крепкая и потенциально очень опасная; поэтому мы дергаем за эту связь, отчаянно пытаемся ее порвать — тогда как они идут к источнику тяги быстрее, чем он притягивает, и трос этот все время не натянут!
Англичанин (когда он взрослый) часто ненавидит родителей; китаец же, поскольку должен безоговорочно им подчиняться, ненавидит их редко.
Иногда англичанин ищет выход из этого в равенстве, пытается сделать отца другом. Но такая дружба несвободна, и в ней эти узы все равно будут натирать. Китаец, напротив, обожествляет отца, и это отношение, смазанное формальностями, неизбежно из него вытекающими, совсем не будет раздражать ни того, ни другого.
Преклонение — это гладкая опаловая оболочка, которой жемчужница обволакивает раздражающую песчинку. Когда человеческие отношения — родителя и ребенка, правителя и подданного, мужчины и женщины — обременены невыносимым раздражением, есть большой смысл в том, чтобы вот так перевести их в сверхчеловеческие.
Впрочем, ни одно обобщение не универсально. Случается, что и китаец ненавидит отца, — но редко, очень редко. В этих случаях, именно по причине их редкости, ненависть сказывается на ходе его жизни менее явно, но более сильно, чем у нас. О ней даже нельзя заикнуться; это позорнейшее преступление, вроде инцеста. Не находя понимания в обществе, мотив подавляется и загоняется внутрь.
И некоторые побеги из этого тайного корня будут крайне любопытными; а некоторые — даже красивыми.
Этот кочегар Ао Лин был молодым парнем, тех же лет, что Дик Уотчетт, но биографию имел более пеструю. Можно сказать, нетипичную для китайца: в ней было слишком много непоседливости, кочевья. А в последнее время — и целеустремленности, и слишком мало беззаботности — суровость, даже нетерпенье.
Когда человек отождествляет себя с Идеей, он отрешается от себя. Он способен изложить вам Идею в мельчайших деталях от А до Я, но едва ли сумеет сказать, две ноги у него или три.
В этом состоянии пребывал теперь Ао Лин. Он подробно помнил все, что пережил до своего обращения, и очень мало — из того, что было после. Со времени обращения и по крайней мере до того, как они с боями вырвались из Цзинганшаня, ум его не сохранил никаких личных воспоминаний — он был целиком захвачен ходом Борьбы. Неудивительно, что в этом религиозном экстазе его почти не волновали ни шторм, ни голод, ни даже огонь из топок, который был бессилен ему повредить. Неудивительно, что его так злили глупые суеверия Пин Цяо.
Он сидел в позе, рисунок которой определялся как будто его костями и слухом, а не формой поверхности тела (как у большинства европейцев). Позвоночник и затылок составляли одну прямую линию. Его короткие жесткие черные волосы торчали в разные стороны, как иглы у ежа; по контрасту с его маленьким лицом, которое могло быть очень подвижным и оживленным (а сейчас было непроницаемо, как стена), они казались мертвыми.