— А что ж? — вступил в разговор очень довольный Сизов. — Клей из костей варят? Из костей. Так мы его обратно в кости превращаем. Вредного ничего нет. Лизавета, заверни Маше парочку плиток, пусть дома сварит.
Сизов выпростал из-под одеяла руки, чтобы выпить чаю, и Марию снова поразили истощённые, по-детски тонкие руки Сизова. Она не могла отделаться от ощущения, что в этом доме царит изобилие. Может быть, ощущение порождалось налаженностью голодного быта хозяев и тем, что вся обстановка и вид Сизова были противоположны тому, что она ожидала увидеть.
Хозяйка закрыла трубу протопившейся печки, налила мужу второй стакан чаю, на минутку присела в кресло — и мгновенно заснула, склонив набок голову. Весь её облик говорил о глубокой и бесконечной усталости.
— Ну как у тебя, Маша? — шопотом спросил Сизов.
Мария рассказывала подробно и точно, тем невозмутимым голосом, который помогал легко принимать самые тяжёлые вести и оставлял в стороне все личные переживания. Иногда она улыбалась, вспоминая какие-нибудь забавные подробности поведения людей или шутки, вроде шутки по поводу американских небоскрёбов.
— Такую блокаду, Маша, кроме советского человека никто не выдюжит, — строго сказал Сизов. И, потянувшись вперёд, чтобы заглянуть в глаза собеседницы, вдруг спросил:
— Тяжело тебе?
— Ничего, — ответила Мария.
— Не отчаялась ещё?
— Нет.
— Выдержишь, как думаешь?
— Не знаю… Думаю, выдержу.
— Отчего ты в партию не вступаешь, Маша?
Вопрос был неожидан и странен. Сейчас, среди всеобщей беды, когда все вместе тянули общую лямку и все вместе отбивались от общего врага, — какое значение имело формальное членство в партии? И разве она работала не так же, как если бы носила в кармане партийный билет?
— Сейчас? — удивлённо возразила она. — Сегодня?!.
Ей казалось бессмысленным и неловким подойти сегодня к таким же обессилевшим, изнурённым людям, как она, к людям, знающим о ней всё так, как она всё знает о них, и вдруг сказать им: дайте мне анкету, я хочу подавать в партию. . Будто это может что-то изменить, чему-то помочь!
Но Сизов настаивал:
— Когда ж ещё будет настолько кстати?
И Мария поняла, что Сизов для этого разговора и вызвал её к себе, и ещё — что он торопится с этим, чуя приближение смерти.
— Иван Иваныч, дорогой… — прошептала она, сжимая его горячую руку, — ты поправишься, всё наладится, тогда…
Он недовольно высвободил руку и помолчал. Сиплое дыхание его раздавалось в тишине, нарушаемой только редкими и далёкими орудийными выстрелами.
— Вот, слушай меня, дочка. — Он впервые назвал её так, и в этом тоже было предчувствие смерти. — Я думаю выжить, но, сама знаешь, это сейчас мудрено. Ты и Никонов — моя опора. Врать незачем — трудно будет ещё долго. Я боюсь за тебя, не отчаялась бы…
— Я и так не отчаюсь… разве в партийности дело?
— Силы у тебя прибавится, Маша.
Она напряжённо обдумывала его слова, пока он отдыхал от длинной речи.
— Партийность сейчас вроде груза, — снова заговорил Сизов, и оттого, что он произносил каждое слово раздельно, с передышками, слова его звучали особенно веско. — Но груз этот такой, что не уронишь и сам не упадёшь. Чувствуешь себя, будто один за всё отвечаешь и всем людям один — поддержка.
Мария видела, что он ещё не кончил, и сказала:
— Ты передохни. Я подожду.
— Ты добрая, — продолжал Сизов, передохнув. — Это для партийного человека нужно. Но есть доброта — и доброта. Партиец должен быть и жесток, когда нужно. Вот я привёл людей пути чистить. Обувь у кого какая, одёжа тоже. Качаются люди.
А я им говорю: «Принимайся веселее. Работа лёгкая, это вам не землю копать». А какое там лёгкое, когда обыкновенная метла как чугунная — руки тянет! Вижу, бьются люди, а требую с них: вот тебе столько-то метров — как хочешь, чтоб было сделано, иначе домой не пущу и талона на обед не дам. И не даю, коли не выполнит норму. Жестокость? А без неё мы все погибнем, и он первый свалится. Потому что нужно. Потому что иначе нельзя… Сможешь ты так?
— Постараюсь…
— И ещё тебе партийность прибавит зоркости. Вот ты о весне думала? Ты думала — благодать, тепло, ручейки. А ты ответственно подумай и приглядись, что за ручейки потекут. Не для испуга, а чтоб во-время опасность учуять.
Он молча подышал, улыбнулся:
— Вот тебе моё завещание, Маша. А только скорее всего я выживу.
7
Когда Кочарян вышел на улицу из ворот больницы и морозный воздух проник в его лёгкие, он присел тут же, у ворот, на скамеечку и несколько минут сидел неподвижно, как человек, которому нужно отдышаться. Это не было действие воздуха — он уже не раз гулял в больничном дворе. Это не была и слабость — он чувствовал себя здоровым. Но свобода, полная свобода на целые сутки, с которою он не знал, что делать, ошеломила его.
Потом он медленно пошёл к своему бывшему дому. Тихо было на улицах — ни трамваев, ни машин. Только один грузовик обогнал его. Из-под наброшенной парусины торчали застывшие скрюченные руки и ноги. Сзади, утомлённо привалившись к трупам, сидели рабочие с лопатами. Никто, кроме Кочаряна, не проводил глазами этот страшный грузовик. Люди, неуверенно ступая, глядели себе под ноги.