Послеполуденный дождь загасил огни, столбами своих дымов подпиравшие небеса, и они теперь опустились на горы, даруя исцеление чернолесью. Поздно. Бог, сотворяя божественную сосну, определил ей тянуться ввысь и погибать от алчных челюстей гусениц. Тот же или другой бог подарил просторы человеку: убегай от бед, мир широк, он твой. Но мы не бежали. Не все. Остаться живым и голым, без добра, думали одни, то же, что быть мертвецом на своей ниве. Если думали. В пене нашего разума еще не мелькнуло решение о бегстве, об избавлении. Еще два дня, всего два…
Господи, руки мне на себя наложить или убить проклятого Лоренцо?
От Лоренцовых глаз, от его соглядатаев меня скрывала малая крепость. Став пленником братьев по бичу, я все равно боялся завтрашнего дня, когда должен востребовать меня обезумевший латинянин.
Песье Распятие являло собой миракль, разыгрываемый повихнувшимися библейскими отшельниками и голодранцами-грабителями: Кукулино – утроба исполинского демона, на чей жертвенник я возведен во имя приверженцев креста – отпадших от креста – славян, латинян, иудеев, амаликитян с Синая и из пустыни Негев, сельджуков, многобожцев, воскресших, призраков, блаженных.
Фотий Чудотворец пил, мрачнея все более. «После третьего трепетания звезды над головой станешь мертвецом, забытым в общем забвении, – предупредил он меня, – будешь в огне печься, пока не откроешь, где спрятаны записи». «У Тимофея не было золота», – попытался я вывернуться. «Было, – он принял ковш от Перуники. – Он заграбастал золото Бижанцев». Веки его отяжелели – для него я был мертв, он перескочил меня во сне, заныривая в золотую пену.
Внезапно, когда я потерял надежду на избавление, веревка на руках ослабла. «Беги, – услышал я Перуникин голос. – Сам решай куда. В Кукулине не оставайся. Фотий пьет все – и вино и кровь. Поспеши, тебя ждет Агна».
Я был свободен.
2. Бегство
Тайком мы выбирались из Кукулина с тем, что успели собрать и погрузить на ослов, мулов и жилистых горных лошадок, иные вели или гнали перед собой корову или козу, покидая дома, нивы, кладбище, с которым нас связывали ушедшие от нас. Спиридон, Лозана, Илия, Роса с дочкой Ганкой, Исидор без Тамары, Зарко, его жена Кода и сын Мартин, несколько стариков и старух с внуками и со снохами, Агна и я.
Ночь, опустошение в сердцах, тоска.
За последними нивами у подножия гор перед нами из мрака вынырнул человек, воздел руки. «Воротитесь в дома! – кричал он. – От чумы не уйдешь». Этот старик, по имени и Пандил и Пендека, похожий на подтопленную солнцем свечу, ходил по селам, обряжал покойников, помогал на свадьбах. Никто не знал ни рода его, ни мест, откуда он пришел в наши края, помнилось, что он беглец с рудников. Только бог, разве что он один, был старше его и мог иметь больше морщин на лице и на длинной шее. «Мы от людей бежим, они-то пуще чумы, – зашелестела не то голосом, не то лохмотьями старуха, такая же кривая, как и он, и даже с похожим именем – Саида Сендула. – За нами, почтенный Пандил, разор. Нивы стали могильником». «А перед вами? – спросил старик. И сам ответил: – Сосны, обглоданные гусеницами, а дальше – камень да змеи». Не все его слушали. Обходили молча. Саида Сендула, с восьмилетней внучкой и внуком того меньше, звала старика с нами – в Кукулино пришел голод, муки, хоть всю собери, и на один хлеб не хватит, а в пути не пропадем – нынче ночью выберутся из Кукулина сноха ее Жалфия и сын Димуле, да девять овец с ними, да