Я стоял, прислоняясь спиной к морщинистому стволу, от дождя меня пока защищал густой зеленый покров. Размышлял, холодный как лед, замкнувший в себе тайну, как острие ножа. Тимофей не открывал мне природных загадок, возможную связь между землей и небом, между духом и богом, коему мы обязаны покоряться по законам, которых нам никто не растолковал. Это и понятно, он, хоть и был монастырским послушником, а потом монахом, не имел своего бога и не молился чужим. И все же от него я узнал: путь звезд, не как знаков небесных, соединенных с человеческой судьбой, не в прорицательном смысле, независим от нас, и мы живем независимо от них, от их могущества, не ведомого ни звездочетам, ни плутающим тропками суеверий. «Стремись к ним, возвышаясь над собой, – наставлял он. Тогда я его не понял. И долго не знал, как толковать его совет. – Когда доберешься до звезд, узнаешь, что чудес нет, а есть лишь суровая явь. Путь звезд проходит сквозь нас, дай им обогатить себя озарением», – говорил он. Он был старым и слишком земным, без мракобесия, отличавшего Борчилу, с которым мне довелось столкнуться позднее. Не ошибаюсь ли я, полагая, что равновесие тоже лишь сонм противоречий и недоразумений, соприкасающихся, как день и ночь, как равнодушие и страх.
Я часто полеживал в одиночестве, уставив глаза на небо. Люди верили, что я разбираюсь в звездах, могу исчислить их путь, указать, где скрещиваются судьбы людей. Они искали избавителя от житейских тягот, каковым, я думаю, меня выставлял Исо Распор, да и постарался дядюшка мой Илия, убеждавший всех, что пес Горчин поднят мною из мертвых, что он призрак. Ко мне привели слепую женщину, молили, чтобы я наложением пальцев исцелил ее. Люди верили в чудеса, и тут тоже было противоречие: меня почитали мудрецом, меня, а я назад тому какой-нибудь год разыгрывал из себя бесноватого, выбелив лицо и повесив низку лука на шею. Я не исцелял женщину наложением пальцев. Корчился, слушая, как она распознала меня в своем сне – таким, каким меня придумал Лоренцо. Противоречия гнездились не во мне, всегда одинаковом и всегда ином, чем вчера, они были в прожитых мною годах и в людях, окружавших меня. «Произвол случайности, того, что мы именуем судьбой, определяет нам царей, мы не знаем, но веруем, что они вечны и неизменны, рожденные с короной и троном, – оживал во мне голос Тимофея. – Мы всегда представляем их себе неизменяемыми, даже когда они исчезают из жизни или из пределов царства. Но ничего не меняется так, как меняется властелин: возвышение чревато распадом, алчностью, эгоизмом, равнодушием к сделавшим его тем, что он есть. Он меняется, делается плоше и плоше, и если не меняются подданные, горе им – до могилы тащить им на горбе его груз».
Женщина, к которой возвратилось зрение, оттого что она увидала меня во сне, ее родня, сыновья и снохи, уверовали, что я исцелитель, и теперь я мог провозгласить себя новым Фотием Чудотворцем или Лоренцо, я мог властвовать. Мог. Но это было не для меня. Слишком ничтожен был я, чтобы возвысить себя над нищими и превозмочь унижение, которое пережил, не найдя в себе силы воспротивиться злобным пришельцам.
Дождь усилился вдвое и загустел, пробил мою зеленую кровлю и обернул меня в непрозрачные ткани. «Ефтимий», – тягуче призывал Спиридон из пещеры. Я слышал его сквозь водяную стену, но стоял, не отзываясь, втянув голову в плечи, В шуме воды возник новый звук: глухие быстрые удары. Вокруг запрыгали белые ледяные зерна, «…тимий», – услышал я свое уполовиненное имя и, согнувшись, помчался к утесу, а град отскакивал от моей спины и от рук, которыми я прикрывал голову, «…мий», – призывал меня Спиридон.
Я укрылся. Немилосердные и мимолетные жемчужины неба становились крупнее, превращались в тяжелые орехи. Они плотно покрыли землю. Град поредел, а ливень стал еще злее, В беспросветно серых облаках протянулись молнии, загремело. В сосны, прямо в ненасытных гусениц, раскатистым треском ударил гром. Из овражка, где Гаврила Армениан управился со Спиридоновым ослом, долетел шум: к подножью скалы устремился буйный поток, его жестокая сила валила каменные глыбы, тащила за собой коз и коров, ломая им кости, и все, затаившееся под камнем или в траве. Пес Горчин ходил за мной лишь по ночам, днем он не показывался на глаза людям. Значит, поток и его захватил своими огромными лапищами.
Дождь слабел, утих, удалился, холодная белизна покрывала землю. Люди не покидали свои укрытия, чего-то ждали. Между землей и небом лежало проклятие. После потока, утащившего к Кукулину свою добычу, в овраге затаилась угроза, не в очертании или звуке – в скрытом смысле неведомого.
Солнце лишь на мгновение пробило облака. Выглянуло и скрылось. И опять сгустилась мгла и зависла паутина дождя. Конца ему не предвиделось, его нити нанизывали белизну града, похожего на икру рыбы-усача в море серости.