Джоэлла Томас была стройной и высокой, метр восемьдесят с мелочью. Одета она была в оливкового цвета двубортный костюм поверх черной футболки. Блестящий полицейский жетон висел у нее на шее на черном нейлоновом шнуре и тоном полностью совпадал с тремя золотыми колечками, красовавшимися в ее левом ухе. Правое ухо оставалось гладким и голым, в точности как ее выбритая голова.
Мы стояли на тротуаре, и набирающая обороты жара испаряла утреннюю росу, превращая ее в еле заметный туман. Было раннее воскресное утро, тот час, когда яппи только-только заряжают свои кофеварки марки «Крапс», а собачники готовятся к выгулу питомцев.
Джоэлла содрала фольгу с упаковки мятных леденцов, засунула один в рот.
— Не хотите?
Она протянула пачку мне.
— Спасибо, — поблагодарил я и взял один.
Она убрала упаковку в карман пиджака. Взглянула на переулок, затем наверх, на крышу.
Я проследил за ее взглядом:
— Прыгун?
Она покачала головой:
— Падучий. Был на вечеринке, решил вмазаться, поднялся на крышу. Сел на краю, ширнулся, посмотрел на звезды. — Она изобразила, как он слишком далеко откинулся. — Должно быть, комету увидал.
— Ой, — сказал я.
Джоэлла Томас отломила кусок булочки, окунула его в гигантских размеров кружку с чаем и отправила в рот.
— Значит, хотите узнать о смерти Карен Николс.
— Ага.
Она прожевала, затем отпила чаю.
— Опасаетесь, что ее толкнули?
— А ее толкнули?
— Не-а. — Она откинулась на спинку стула, наблюдая за стариком, кормившим на улице голубей. Лицо у него было сморщенным и маленьким, а нос — таким крючковатым, что старик очень напоминал птиц, которых подкармливал. Мы сидели в «Кафе де Хозе у Хорхе», в квартале от места происшествия. Здесь подавали девять различных видов булочек, пятнадцать видов кексов, блюда из тофу и что угодно с отрубями.
Джоэлла Томас сказала:
— Самоубийство это. — Она пожала плечами. — Яснее ясного. Убийцей оказалась гравитация. Никаких признаков борьбы, никаких следов рядом с местом прыжка. Черт, да яснее дела и быть не может.
— И этот суицид вполне объясним, да?
— В каком смысле?
— Бойфренд попал в аварию, она в депрессии, все такое?
— Вполне логичное предположение.
— И этого достаточно?
— А, понимаю, к чему вы клоните. — Она кивнула, а затем покачала головой: — Слушайте, вот самоубийства… Их вообще редко можно объяснить. И вот еще что: большинство самоубийц записок не оставляет. Процентов десять могут что-то такое черкнуть, а остальные? Просто убивают себя, а мы гадай почему.
— Но должно же быть что-то общее.
— Между жертвами? — Она снова отпила чаю, снова покачала головой: — Ну, очевидно, что все они находятся в депрессии. А кто нет? Вот вы что, каждое утро просыпаетесь и говорите себе: «Как хорошо быть живым»?
Я ухмыльнулся и покачал головой.
— Я так и думала. Как и я, собственно. А как насчет вашего прошлого?
— Э-э?
— Ваше прошлое. — Она ткнула в мою сторону ложкой, затем помешала чай. — Вот вас полностью устраивает вообще все, что с вами происходило? Или все-таки есть какие-то вещи, которые вы ни с кем не обсуждаете, но которые заставляют вас содрогаться даже двадцать лет спустя?
Я задумался над ее вопросом. Однажды, в раннем детстве — мне было лет шесть-семь, не больше, — отец выпорол меня ремнем. Я зашел в спальню, которую делил со своей сестрой, увидел, как она стоит на коленях и играет со своими куклами, и ударил ее по затылку изо всех сил. Выражение ее лица — шок, страх, но вместе с тем и усталое смирение — этот образ врезался мне в мозг и засел там гвоздем. Даже сейчас, больше чем четверть века спустя, ее девятилетнее лицо всплыло в моей памяти, и меня накрыло волной стыда столь жгучего и всеобъемлющего, что казалось — еще немного, и она сомнет меня и размажет по полу.
И это только одно воспоминание. Одно из очень длинного списка, составленного за жизнь, полную ошибок, просчетов и эмоциональных срывов.
— У вас по лицу видно, — сказала Джоэлла Томас. — Есть какие-то куски прошлого, с которыми вам никогда не смириться.
— А у вас?
Она кивнула: