В каждом человеке живут разные чувства, но одно обязательно доминирует над всеми другими, которые приходят и уходят. Оно и ведет человека за руку по жизни, руководит действиями и решениями, существует в его мыслях и снах и к старости создает выражение лица. Как скульптор, но изнутри. Ната за свою долгую трудную жизнь научилась по выражению лиц распознавать людей. Мужичка с петухом, например, вели по жизни доброта, одиночество и любовь к водке. А в Нате жила печаль. Иногда она шевелилась и не давала дышать. Однажды осенним вечером печаль так широко развернулась в груди, что Ната задохнулась. Ее забрали в больницу и поставили диагноз — инфаркт. Но Ната знала, что это печаль выросла как дрожжевое тесто и заняла внутри нее все жизненное пространство. Врач сказал, что после инфаркта на сердце останется рубец, который будет болеть. Значит, печаль — это рубец после горя. И, естественно, он болит. Болит, давая частые обострения.
Натина дорога в их с Шурой общий, на две семьи, дом начиналась в лесном хуторе, в Башкирии, откуда опекуны отправили ее, сироту, к родственникам в Мелеуз, наниматься в домработницы. Ей купили настоящие ботиночки на шнуровке, очень дорогие, за тринадцать рублей семьдесят пять копеек. Мачеха отдала ей свою плюшевую телогрейку. Почти новую. Это было царевнино приданое для девушки, все лето ходившей босиком, а зиму — в валенках. Наша тетя Ната была наивным, чистым и аккуратным в работе и общении человеком. Хозяева относились к ней хорошо и по воскресеньям отпускали гулять в парк. Там такие же, как и Ната, бывшие хуторянки с румяными тугими щеками, тесно взявшись под руки, накинув на плечи легкие косынки, гуляли по аллеям, разглядывали нарядных людей и покупали мороженое у веселого татарина, с живым интересом наблюдая, как он священнодействовал. Тетя Ната подробно рассказывала, как он специальным нехитрым приспособлением обкладывал толстенький кружок мороженого тонкими кружками хрустящих вафель.
— Дак разве ж сейчас морожено? — с досадой говорила мне тетя Ната. — Дак разве ж сейчас вафли?
Когда она жила на хуторе, лакомством были кусочки жмыха. А потом она попробовала мороженого. Конечно, сейчас мороженое
Однажды весь наш университет послали в колхоз работать на целый месяц. И там был жмых. Целый грузовик жмыха. А ведь не только Ната, но и моя мама тоже, вспоминая детство, говорила: жмых-жмых. Ну я и решила попробовать. Ужас какой-то. Этот жмых никакое не лакомство. Мусор, и все. Ну вот. А Ната в детстве ела этот жмых как лакомство. Десерт. Да какой десерт — ела вместо еды.
Это потом, уже в городе, она могла купить себе мороженого, газировку с сиропом. Хвасталась она мне, что однажды набралась смелости, выспросила все подробно у хозяйки, и — ну не с первой зарплаты, а где-то через полгодика, когда чуть пообвыклась, — пошла в магазин и, робея, приобрела себе пару шелковых чулок и белую «баретку». Боже! Красота была какая!
А хозяева ей (Ната смешно называла их «хозява»)… Так ее «хозява» уже давно говорили ей:
— Настасья (на самом-то деле Ната была Анастасией), Настасья, чего ты сидишь дома, раз у тебя выходной? Иди-ка погуляй немного в парке. Иди-иди. Только смотри там!
А в парке по выходным дням гуляли военные! Ната всех боялась и даже глаз не подымала. Так и ходила с подружкой, такой же дикой хуторянкой, глядели обе себе под ноги да иногда кидали восхищенные и завистливые взгляды на городских девушек, смешливых, разодетых.
Но однажды один неземной красоты капитан, высокий, широкоплечий и мужественный, это был мой дядя Миша, старший брат моей мамы и на самом деле потрясающий красавец, присел на лавочку, где Ната ждала подругу. Мой дядя Миша был очень хороший, очень воспитанный и очень проницательный. Потому что его воспитывал мой дедушка. А мой дедушка вообще был такой, что надо отдельную о нем книгу писать. Короче, Миша увидел скромную, милую и добрую девочку, они разговорились, а подружка, как специально, и не пришла в это воскресенье. И Ната буквально не могла продохнуть от навалившегося счастья, когда мой дядя капитан Михаил Кривченко ушел покупать ситро и доверил ей, Нате, свою тяжелую офицерскую шинель. Ната говорила и мне, и Шуре: «И знаешь, отак просто говорит: пусть тут побудет моя шинелка». И пошел за ситро.
И не знаю, как Шура, но я это счастье ушедшее чувствовала в ее голосе, в руках старых натруженных, когда она показывала, как перекинула через руку его шинелку и уложила на колени, чтоб никто ее невзначай не стянул.