Твои идиотские шуточки. Ее деланные смешки. Приглушенный стук чашки о блюдце. Гулкое эхо. Металлический тембр голосов. Твои петушиные интонации. Ее — низковатые, переливчатые, с растяжкой. Имитация кокетства. Эрзац веселого времяпрепровождения. Дань твоему гостеприимству. Попытка преодолеть собственное отчуждение и равнодушие.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Ну, говори.
— О чем?
— О чем хочешь.
— Я не знаю.
— Говори, о чем не знаешь. Уже все записывается.
— Правда?
— Честное слово.
— Интересно…
Примерно в таком вот духе.
А еще?
Молчание. Смех. Очень чисто, кстати, натурально записан, благодаря широким техническим возможностям первого советского магнитофона — тяжеленного лакированного сундучка с дергающимся зеленым зрачком, — предназначенного для широкой продажи населению. Его купил и принес в дом твой дядя Аскет, поборник и апологет технического прогресса. Однако ты имел замечательную возможность увидеть и услышать действие магнитофона несколькими годами раньше, поскольку Дядя Рома работал в Радиокомитете обозревателем. Это учреждение располагалось тогда на Пушкинской площади, и во время своих воскресных дежурств Дядя Рома иногда брал тебя с собой.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Потом мы сможем все это услышать?
— Конечно…
Ты видишь, как все в ней напрягается, подтягивается, выпрямляется. То ли в шутку, то ли всерьез, она преисполняется сознанием ответственности момента. Будто ее вызвали к доске, и теперь она должна отвечать — причем от того, как она ответит, в значительной мере зависит годовая оценка.
Честное слово, Индира что-то почувствовала тогда. Задуло из форточки, ей сделалось зябко. Внутренним слухом она уловила далекий гул будущей взрослой жизни. Ей стало еще более неуютно, чем в первые минуты прихода. Но она преодолела себя.
— Когда-нибудь, много лет спустя, — медленно, с расстановкой, в расчете на запись, произнесла она, — мы прослушаем это, вспомним сегодняшний вечер и посмеемся над тем, какими были глупыми.
Ты что-то возразил с невольной обидой, отнеся слово «глупые» на счет своей высокой, тайной любви к Индире. Тебе очень трудно было реально ощутить, что на самом деле означали ее слова: «много лет спустя». Лишь тошнотворный дурман — как при введении в левое легкое полного шприца тягучего йодлипола — накатил душной, сладковатой волной. Понадобилось много лет, чтобы осознать, каким и в самом деле глупым ты тогда оказался. И какой проницательной — она.
А где была Мама в тот вечер? Где Бабушка? Дядя Рома? Куда они все подевались? В какие щели забились? Кто подавал вам с Индирой чай? Кто убирал опустевшие чашки?
Тем не менее твоя Мама видела ее в тот приход. Как и во многие последующие. Видела, запомнила и вынесла свое впечатление, которое почти не переменилось впоследствии. Так вот. Твоя взбалмошная, резкая в суждениях, тогда совсем еще молодая Мама, превратившаяся с годами в маленькую, сухонькую то ли девочку, то ли старушку с прозрачной кожей и пульсирующей голубой жилкой на виске, в крошечную Старушку Дюймовочку, способную, кажется, без труда поместиться на твоей ладони, — Мама твоя, замявшись и как бы совсем не желая разочаровывать тебя, лишь заметила, что ей не понравилось выражение Индириных глаз.
Что за неуловимая материя — «выражение глаз»? Почти то же, что и «немужественный подбородок» для Бабушки.
Ты оказался, однако, не столь чувствительным к подобным частностям. Орудуя к середине восьмого класса куда более глобальными категориями, при желании и должном упорстве, ты любую форму подбородка, любое выражение глаз был способен вместить в такое всеобъемлющее понятие, как «великая любовь».
— Эта девочка, Телелюйчик… Эта девушка… Ну да… Видишь ли… Мы с тобой как мужчины…
Что он мямлил тогда, этот твой Дядя Рома? Почему не высказался определенно? Или тоже ни хрена не смыслил в таких делах? Сколько годков ему к тому времени набежало — тридцать пять? Маловато, конечно. Зеленоват оказался твой Дядя Рома.
Но ведь, с другой стороны, любовь зла, Телелюев, и зря ты ругаешь своего Дядю Рому. А с третьей — очень сомнительно, чтобы человек твоего возраста с полным основанием мог утверждать, что любит четырнадцатилетнюю девочку по имени Индира, с которой выпил вместе одну чашку чая и записал на магнитофон «Днепр-3» ее звенящий, решительный, пророческий голос.
Ей к тому времени уже исполнилось пятнадцать. Это мне было четырнадцать.
Что, разве все еще длится зима пятьдесят шестого?
К весне движется дело. Слякоть. Туман. Временами солнце. Крики ворон над Кремлем.
Опять набережная Москвы-реки?
…Ты медленно бредешь вдоль гранитного парапета набережной, где последней осенью гулял с Красоткой Второгодницей, но только это другая дорога, иной путь. Нет даже уверенности, что именно ты вдыхал тогда полной грудью бронхоэктатический туман и теребил чью-то вялую ладошку.