Но что-то уже зачернело в снежном мареве, вдали возле мостика. Из-за снега вынырнули черные человеческие фигуры, стал доноситься какой-то странный, шуршащий и ноющий шорох-крик. Резко (как те черные фигуры из-за снежной пелены) прозвучали хлопки-выстрелы, один, второй. Наконец, можно разглядеть: впереди идут эсэсовцы в своих черных плащах, у ног дергающиеся собаки, следом движется та самая шуршаще-хлюпающая людская масса, надвигается все разбухающим мутным пятном. Видно, что идущие по обе стороны от колонны конвоиры то набегают на нее, взмахивая руками, то отбегают (белые березовые палки в их руках, невидимые сначала из-за снега, мы разглядели позже). Вот один остановился и, отбросив автомат на ремне на спину, чтобы не мешал, взял в обе руки березовую дубину и раз за разом опускает ее на головы, на плечи, на заслоняющие руки (а многие уже и не заслоняются) проходящих мимо него людей.
Серая шинельная масса, неправдоподобно большие остановившиеся глаза, одинаково темные у всех лица - движется все это, течет,
протекает мимо нас, через нас. Хлюпающий шорох в снежном месиве сотен, тысяч ног, босых или в тряпье. Между ними и нами - эти в смоляных, мокро сверкающих плащах, с березовыми, предательски белыми палками и рвущиеся к живому человеческому мясу овчарки. Ощеривающиеся пасти.
Пленные идут сначала сквозь нашу немоту, затем - как прорвалось -сквозь непрерывный бабий крик, вой. Кто-то пытается передать, перебросить то, что принесли, хлеб, узелки с творогом, сало - к нам под зачастившие удары палок тянутся худые руки, серые шинельные рукава. (Цвет лютого голода, цвет плена - серый, шинельный, это осталось надолго в нашем сознании.) Показалось, что конвоиры схватили кого-то из глушан и зашвырнули в колонну пленных, березовые палки теперь с одинаковой яростью опускались на головы идущих по шоссе и на головы жителей, напирающих от канав. Высокий, особенно заметный среди идущих откинутой назад головой, прокричал, и его все услышали:
- Вот, родные, на погибель нас!..
Сколько длился этот поход людей-теней, сколько их прошло перед нами, ответить, пожалуй, не мог бы никто. Они шли, уходили в сторону Старых Дорог, Слуцка, оставляя на обочинах себя - новые и новые трупы. И все это не кончалось, продолжалось, переместившись вместе с нами в наши дома, к вечерним коптилкам, в полутьму тесных от соседей комнат.
* * *
Когда я прибежал к шоссе и увидел, что у многих глушан в руках продукты, еда, я бросился назад к своему дому, но увидел, что мама уже несет что-то в глубокой тарелке (клинок сыра, вареную картошку), а Женя тащит несколько буханок черного и серого хлеба (как раз вчера Эдик Витковский привез из города мешок хлеба - недельный паек глушанской медицине). Любопытно, что мама не забыла тарелку, хотя это было диковато по обстановке. (Как диковатым показалось, когда в 1946-м она позвала обедать немцев-военнопленных, которых ее сын привел из Глушанского лагеря делать для аптеки погреб, и положила перед каждым мельхиоровый прибор - ложку, вилку, нож - ну, совсем как до войны бывало, когда у нас собирались гости.)
Когда все началось, люди побежали, начали кричать, стремясь передать, перебросить пленным то, что принесли, я увидел, как Женя швырнул прямо в середину колонны хлеб, и там замелькали руки над головами. Я бросился туда, где с женщинами стояла бледная мама со своей неуместной тарелкой, схватил еще оставшийся сыр (мягкий, рыхлый, крошился в руках) и попытался как-то приблизиться к идущим, ловя момент, когда между ними и мной не будет хотя бы овчарки. Но когда рванулся вперед, на меня налетел огромный, тяжелый конвоир и стал лупить по мне всем сразу: автоматом, палкой, коленом, сапогом и ничем не попадая - от излишнего гнева и возмущения. Но вышиб из рук сыр, и тот упал в метрах двух от ног идущих. Отскочив к канаве, я приземлился на миг на сразу промокшие коленки, чуть не скатился в снежную жижу, заполнившую канаву. Сыр мой, развалившийся на куски, лежал на виду у проходивших пленных, кто-то его замечал, делал непроизвольно шаг, движение к нему, и тут же на них обрушивались яростные удары, удары, а один пленный, неожиданно юрко уклонившись от замахнувшегося немца, бросился, нет, нырнул туда, где лежал этот несчастный сыр. Упал на него и руками, длинными пальцами стал запихивать куски в рот, не обращая внимания на бьющие его, толкущие его с двух сторон сапоги. Конвоир, отступив в сторону и откинувшись всем телом назад, вдруг ударил из автомата в человека. Строчил и строчил в неподвижного пленного, который лежал над сыром, подброшенным мною.
- Говорят, это финны были?..
Невинно-вопросительно, а мне показалось, что лживо-притворно прозвучал голос Витковской. Она по обыкновению все колышется своим маленьким телом над собственными коленями. Как тогда, после ареста мужа. Падает, ложится грудью на свои коленки - словно заведенная.
- Оставьте вы, какие там финны!
Витковская уловила непривычно резкий тон маминого голоса, так она с Витковской никогда не разговаривала.