О законе преемственного развития литературы писал ещё Пушкин. Но преемственность и вторичность – отнюдь не одно и то же. Все когда-то писали рассказы. Но появился Тургенев, и стали писать «под Тургенева». Сегодня мы помним Чехова и помним писателей чеховской поры. Кому-то, благодаря не расчёту, но непосредственному самовыражению, удаётся создать новое направление, а кто-то остаётся эпигоном или просто середнячком.
Сделанная, рационально продуманная и просчитанная новизна была возможна во времена Ломоносова, когда русская литература находилась в зачаточном состоянии. Но сегодня подлинная новизна может быть лишь естественной. И даже в том случае, если автору удастся сказать новое слово, значительность этой новизне может придать только индивидуальность говорящего. Другими словами, чем глубже, чем интереснее авторская личность, тем значительнее привносимая автором новизна.
Но литература не существует сама по себе, она не может не отображать дух эпохи. А наш дух всем хорошо известен. В одно и то же время Россия стремится стать «цивилизованной» и понравиться Западу, и тут же всё вздыхает то о 1980 г., то о 1913. Эта внутренняя несогласованность и перманентная конфронтация создали совершенно особую атмосферу. И если оставить в покое постмодернизм, о времени нашем можно сказать следующими словами: растерянность, подлость, озлобленность. И, самое страшное, повсеместное расхождение слова и его значения.
Если кто-то называет себя либералом, это вовсе не означает, что в час X он не потребует расстрела несимпатичного лично ему законодательного собрания. Патриот не откажет себе в удовольствии принять мзду от врагов Отечества, верующий не станет обременяться воздержанием, а избранный градоначальник работает не для блага города. В конце концов, то, что вы писатель и вас пригласили на встречу с главой государства, нисколько не обязывает вас быть совестью нации и писать как-нибудь эдак «покарамазистей».
Но для того, чтобы все слова встали на свои места, потребуется не день и не два. А пока другой эпохи у нас нет и быть не может. А значит, и литературы другой у нас не будет.
Но что обнадёживает… Когда-то постпетровское безвременье закончилось воцарением Елизаветы Петровны. А следом воспоследовала екатерининская эпоха. Это было время одушевления, жажды великих дел, надежд на будущее. Всё пришло в движение. Зашевелились и литераторы.
Всё, бывшее когда-то новым, рано или поздно устаревает и становится смешным. Так было и с классицизмом. Ломоносовские оды, произведшие однажды взрыв, к концу века стали казаться громоздкими и напыщенными. «Витийский гром» сделался предметом пародий.
Но мало критиковать, важно предложить что-то действительно новое. Бытовало даже мнение, что перевелись таланты. Что дело не в изжившем себя жанре, а попросту в отсутствии настоящих поэтов. Вот почему, когда появилась державинская ода «Фелица», посвящённая Екатерине II, сторонники этой версии только утвердились в своей правоте. Ведь вот же, возможна оригинальная ода, был бы талант! В отношении Державина всё это верно, неверным был вывод – оригинальность державинской оды связана именно с посягновением на эстетику классицизма. Вопреки канонам, Державин, воспевая монархиню, заговорил не об абстрактных добродетелях, которые не были бы лишними для любого правителя. Поэт представил читателю именно Екатерину, вполне конкретного человека со своими привычками и особенностями. И даже если эти особенности были приукрашены – а как иначе! – Екатерина в «Фелице» всё равно выходила живой и похожей на себя самоё.
Тут же рядом поэт признавался:
Стих вдруг спустился с небес на землю. О чём бы Державин ни писал, он делает это как-то по-свойски. Реверансы и церемонии предшествующей поэзии сменились дружеским похлопыванием по плечу. И вот уже Державин воспевает пивную кружку («Кружка»), щи, щуку и белую скатерть («Жизнь Званская»). И это при том, что в стихах было принято говорить об олимпийских богах, нектарах и амброзиях. Русская поэзия, начиная с Державина, оживает. Оживает не только человек, но и всё, что окружает его – предметы, природа. Предметы обретают форму и цвет. Пейзажи из условных становятся вполне осязаемыми. Поэт Державин похож на слепого, которому вдруг вернулось зрение – с такой радостью и жадностью обретает он плотский мир, до той поры интересовавший поэтов постольку-поскольку.