Читаем В первый и последний… полностью

Ещё бы не запомнить — слоны в архангельских лесах!.. Я смотрю на неё сквозь мутное стекло с задней площадки вагона. На ней лёгкое серое пальто, слишком лёгкое для морозной и ветреной погоды. И она похудела. Лицо у неё уже не такое круглое и похожее на маленькое солнце. Ещё бы: муж, ребёнок, развод! — уму непостижимо. Не совмещается с той нашей первой ночью, с луной, соловьём над головой, первым поцелуем.

В среду я отказываюсь от плана пойти со своим близким другом и одногруппником Фираилом Нуруллиным провести вечер в чертёжном зале — подходил срок сдачи зачёта по начертательной геометрии. Вместо чертежки после лекций возвращаемся на трамвае в общежитие — мы живём в одной комнате. Я бреюсь и вспрыскиваюсь табачным одеколоном. Достаю из чемодана помятую белую рубашку, привезённую из Китая, и затягиваю на худой шее бордовый галстук. В зеркале вижу: галстук прекрасно гармонирует с моим коричневым костюмом из «ударника», сшитом в Китае. Менее двух лет назад я командовал там пулемётным взводом в районе Порт-Артур — Дальний. Фираил одалживает мне свои почти новые армейские полуботинки — он тоже поступил в институт после армии, из авиатехнического училища, — натягиваю на себя шинель, получаю братское благословение и иду на «операцию» — к Соне.

Она живёт в рабочем общежитии, в каком-то зловещем здании из кроваво-красного кирпича впритык к такому же невзрачному кинотеатру. По грязной, пахнущей нечистотами лестнице поднимаюсь на второй этаж. Широкий гулкий коридор с пыльными лампочками на длинных шнурах делает меня сразу чужим здесь: то и дело открываются двери бесчисленных нор, и в них возникают всклоченные женские головы — сверлят глазами лицо и потом целятся в спину. Словно все нетерпеливо ждали моего появления, чтобы пропустить сквозь строй.

И Соня открыла дверь раньше, чем я дошёл до её комнаты.

— Я узнала твои шаги, — сказала она и закрыла дверь на толстый крючок. — Так надёжней. Здесь все друг за другом шпионят. Могут придраться к пустяку и выселить.

— Так же, как и у нас. Студсовет общежития бдит за нравственностью днём и ночью.

Она была в ситцевом застиранном халатике. Я взял её за плечи, и что-то дрогнуло во мне — они были худыми и слабыми, совсем другими, чем восемь лет назад, словно из них выветрилась прежняя молодая сила. И губы у неё стали другими — суше и безответней… А мы ведь не старые, подумалось мне, нам всего по двадцать три. Но дело, как видно, не в количестве лет — темпы, скачки от школьных лет к этим, наполненным заботами о выживании, были сумасшедшими.

— Раздевайся, — сказала она.

В её глазах застыл какой-то вопрос.

Я повесил шинель, вышел из-за занавески, и первое, что бросилось в глаза, был голубой свёрток, положенный поперёк узкой, точь-в-точь как некогда у меня в казарме, койки.

— Моя дочь, — улыбнулась Соня. — Плод любви несчастной. Спит.

Да, голос у неё действительно стал резким, без прежних, тёплых и ласковых, нот. Я подошёл и посмотрел на спящего ребёнка с пустышкой во рту. Он ничем не отличался, на мой взгляд, от тысяч других. Самому мне и в голову не приходило обзавестись потомством.

— Прелестное дитя, — холодно сказал я.

Мы сели за крохотный стол в углу комнатки со стенами, покрытыми влажной штукатуркой, и некоторое время рассматривали друг друга.

Странно, думалось мне, ни одной правильной черты лица. Невысокий, немного сдавленный на висках лоб, слегка приплюснутый, вздёрнутый на конце нос, глаза серые в щёлку, короткие стрелки бровей — и всё же её можно назвать красивой. Татарская, или монгольская, неповторимая красота. А мой портрет она нарисовала вслух:

— Ты стал каким-то косматым и худым. И печальным. Почти не верится, что это ты. Даже губы бледные.

Я перевёл взгляд на ребёнка, потом снова на неё и хотел сказать подобное о ней, но смолчал. Про мои бледные губы она говорила и раньше, ещё в Северных Нурлатах, — просто забыла.

— Время идёт. Бледнеют не только губы — вся жизнь.

— Да, — сказала она. — Ты служил в Китае?.. Мне писала твоя мать, адрес прислала. А ты на мои письма не отвечал.

Жаль, нет вина, с ним было бы проще. Что-то давит на сердце. Я бы, конечно, прихватил бутылку портвейна, только денег нет ни у меня, ни у Фираила, а до «стипы» ещё целая неделя. Унизительная нищета; на неё обречены большинство студентов на шесть лет учёбы в нашем вузе… Правда, с некоторых пор я почти не пью — берегу мозги для высшей математики, аналитической и начертательной геометрии. Пять лет в армии не прошли бесследно: учёба не даётся с прежней лёгкостью, и я порой жалею, что выбрал технический вуз. К тому же назначили старостой группы, и я поневоле должен являть благотворный пример для своих семнадцатилетних одногруппников. Одиннадцать из них — медалисты.

— Я, по-моему, писал тебе.

— Когда был курсантом. А офицером — перестал. Зазнался!

— Брось ты! Я и писал-то одной маме.

— А Тане?

Она помнила имя незнакомой ей соперницы. А я бы хотел забыть о ней всё — и имя, и черты, и образ. Она по-прежнему не покидала душу и крала по частичкам мою свободу, мешала жить.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже