В пяти минутах от Невского по Рубинштейна – мой дом, Толстовский дом, один из самых знаменитых домов в Петербурге: северный модерн, три соединенных ренессансными арками проходных двора, первый двор выходит на Рубинштейна, третий – на Фонтанку. Во дворах фонари 1911 года – эти фонари блокаду пережили, галереи, эркеры, в третьем дворе у нас зимой стоит елка. В советское время здесь любили снимать кино, выдавая дворы Толстовского дома то за один европейский город, то за другой. Еще здесь снимали «Зимнюю вишню», но у нас нет таких, как в этом фильме, маленьких отдельных квартир. В нашем доме огромные квартиры, в советское время здесь жили известные люди, к примеру, Эдуард Хиль; но в основном это были коммуналки.
В нашем дворе всегда есть «посторонние»: художники с мольбертами, стайка туристов, задающих экскурсоводу вопросы про северный модерн, и архитектора Лидваля, и про жизнь, например, почему во дворе между «лексусом» и «мазерати» стоят раздолбанные «жигули». Почему, почему… потому что в этом доме еще остались коммуналки… Когда рекламируют квартиру в «новом элитном доме», приводят аргумент: «Вы будете жить в однородном социальном окружении». Это означает, что рядом с нами не будет людей беднее нас, не будет бомжа, хирурга из детской больницы Раухфуса, пожилой учительницы, бабушки, которая по этому двору в блокаду саночки возила. Людей богаче нас тоже не будет, ни одного нефтяного магната. Рядом окажутся только люди, у которых ровно столько же денег, что у нас, и все вместе мы будем – в социально однородной среде, как в манной каше без комков. Совсем не то у нас, в Толстовском доме! В нашем элитном, элитном, элитном доме полно странностей и противоречий, у нас на одном этаже позолота и мрамор, здесь живут «богатые», а на другом – коммуналки, и кто там только ни живет – милиционеры, модели, врачи, программисты, безработные. У нас здесь представлены все варианты жизни; Толстовский дом, как Ноев ковчег, – есть всё.
В новом доме с однородным социальным окружением нет прошлого, нет дружб длиною в жизнь, ссор и романов, любви и предательства, а у нас, а здесь… Как говорил Райкин: «А у на-ас… а зде-еся…» У нас бывает забавно: охранник открывает респектабельному господину дверь «лексуса» – «пожалуйста, Владимир Иванович», а мимо задумчиво тянется сосед в отвисших тренировочных штанах образца 1975 года с помойным ведром в руке и, отталкивая охранника, говорит: «Вовка, дай прикурить». Владимир Иванович дает, потому что он – Вовка-морковка. Они раньше в одной коммуналке жили, в одном классе учились и неизвестно, кто у кого списывал.
Напротив Толстовского дома в Щербаковом переулке («на Щербаке») – сквер, в этом сквере гуляли с Алисой Фрейндлих (мой папа в юности за ней ухаживал, говорил, она уже тогда была особенная), она с внуком, я с сыном, я кричала сыну «холодно, ты
И все мы в Питере связаны, перепутаны, передружены, и в каждом любом месте я смеялась, целовалась, выходила замуж, в Порт-Морсби (хотя он всего-то отделен от Австралии проливом Торреса) так бы не было. Я не знаю, как жить там, где не в каждом любом месте смеялся, – может быть, и хорошо, я не знаю. Думаю, без Питера чувствуешь себя голым, ну, может быть, не совсем голым, но без шапочки.
Евгений Водолазкин
Ждановская набережная между литературой и жизнью
Я – счастливое исключение: более десяти лет мы с семьей прожили на Ждановской набережной, которая к