Киноактриса, чья слава кончилась вместе с алюминиевыми мятыми кру'жками, а если и пережила их, то не слишком надолго. Далекий от кино Алекс никогда бы не узнал о ее существовании, если бы не мама. Мама — вылитая Алида Валли, так она утверждала всегда. Мама, а вовсе не Алида, актрисам до простых смертных дела нет. Мама — вылитая Алида,
Алида Валли и впрямь похожа на маму: тот же разрез глаз, тот же овал лица. Такой мама была в молодости, до рождения Кьяры, до круиза вокруг Апеннин, а может, и во время него. Алекс готов расплакаться: что он скажет маме, если ее Кьяра, ее маленькая звездочка, не найдется? А если он сам не найдется?
Мама заболеет от горя. Или даже умрет.
Алида Валли, вырезанная из журнала и присобаченная к доске, не ведает не то что горя — печали. Она улыбается, она юна и безмятежна. Девушки, волей судеб оказавшиеся рядом с ней, тоже кривят в улыбке накрашенные в форме сердечка рты. Хотя Кьяра наверняка высмеяла бы и эти сердечки, и макияж. И локоны, со старательной небрежностью спадающие на плечи. Подобная боевая раскраска не актуальна уже лет пятьдесят, а то и больше. Впрочем, так думают не все. Так не думает человек, который сделал приписку химическим карандашом, прямо на ключицах Алиды Валли:
НА МОЮ ДЕВУШКУ — НЕ ПЯЛИТЬСЯ И НЕ ДРОЧИТЬ!
Еще под одной девичьей шеей (пухленькая, скандинавского типа блондинка с полуоткрытыми губами) имеется и вовсе срамная надпись:
ХоРоШо СоСеТ!
Соседке скандинавки — аскетичной худощавой брюнетке — повезло чуть больше, она удостоилась почти целомудренного:
ХОРОШО ЦЕЛУЕТСЯ!
Правда, все портит вопрос, уцепившийся за хвост утверждения:
а как сосет?
Что за идиоты упражняются здесь в непристойностях? Слюнявят химический карандаш и царапают всякую похабель, которую и произнести-то не слишком приятно. Алекс вовсе не ханжа, он и сам неоднократно спускал на постеры с красотками, но это было давно, в отрочестве и ранней юности. И сопровождалось почти сакральным ужасом, по силе едва ли не равным возбуждению и самой разрядке: а-ну как в комнату войдет мама? Она не отличается особым тактом, она сначала распахивает дверь, а уже потом дает себе труд небрежно стукнуть костяшками пальцев,
Сюда мама не войдет.
Ни мама Алекса, ни чья-нибудь еще.
И женщины могут попасть сюда лишь в таком виде — раскатанными по журнальной странице. Свернутыми в трубочку, сложенными вчетверо, а потом заботливо расправленными. Это — сугубо мужской мир, стесняться в нем нечего. Некому. Химический карандаш, материализующий дурные мысли и темные желания, висит тут же: он привязан к шнуру. Длина шнура позволяет не только изгаляться над красотками, но и делать записи в тетради. Алекс все-таки не удержался и заглянул в нее.
Это что-то вроде дневника наблюдений за местностью.
Его ведет не один человек — несколько, судя по разности почерков. Аккуратные печатные буквы сменяются затейливой вязью, затейливая вязь — такими каракулями, что смысла за ними не разглядеть. Страницы тетради разграфлены, в самой узкой колонке указано время, в самой широкой — события. «Заступил на пост — пост сдал». Событий не слишком много, в основном они касаются пролета эскадрилий тяжелых бомбардировщиков (эти выводы Алекс сделал, изучив несколько страниц). Никаких особых вольностей пишущие себе не позволяют. Все предельно лаконично, за исключением крошечных пассажей вроде:
Эта запись — одна из последних, она сделана четким каллиграфическим почерком. И не карандашом, как все остальные, — перьевой ручкой. Рыхлый тетрадный лист с трудом переносит прикосновение такой ручки, чернила кое-где расплылись, а перо в нескольких местах прорвало бумагу. Но неизвестному писарю на это наплевать. Ручка делает его непохожим на других; на тех, кто мечтает сотворить непотребство с пухленькой блондинкой и аскетичной брюнеткой. Входил ли в их число Тулио? Вряд ли. Человек, который ушел за нежными эдельвейсами, не станет гадить на нежные женские ключицы. Алекс знает лишь одного человека по имени Тулио.
Тулио Амати, один из убитых альпийских стрелков.