Пизон напрасно полагал, что со смертью Германика он получит в свои руки восточные провинции. Настолько велико было у легионеров подозрение, что Пизон причастен к отравлению любимого военачальника, что они не позволили дождаться в его собственной провинции «указания Цезаря, кому править Сирией… Единственное, что было ему предоставлено, — уточняет Тацит, — это корабли и безопасное возвращение в Рим».
Смерть Германика погрузила весь Рим в глубокую печаль. «В день, когда он умер, люди осыпали камнями храмы (негодуя на богов, позволивших умереть Германику), опрокидывали алтари богов, некоторые швыряли на улицу детей (как рожденных в несчастливый день), — сообщает Светоний. — Даже варвары, которые воевали между собой или с ними, говорят, прекратили войну, словно объединенные общим и близким каждому горем; некоторые князья отпустили себе бороду и обрили голову женам в знак величайшей скорби; и сам царь царей отказался от охот и пиров с вельможами, что у парфян служит знаком траура. А в Риме народ, подавленный и удрученный первой вестью о его болезни, ждал и ждал новых гонцов; и когда… вдруг распространилась весть, что он опять здоров, то все толпой с факелами и жертвенными животными ринулись на Капитолий и едва не сорвали двери храма в жажде скорее выполнить обеты; сам Тиберий был разбужен среди ночи ликующим пением, слышным со всех сторон:
Жив, здоров, спасен Германик: Рим спасен и мир спасен!
Когда же наконец стало известно, что его уже нет, то никакие увещания, никакие указы не могли смягчить народное горе, и плач о нем продолжался даже в декабрьские праздники[8]».
Едва Агриппина вместе с двумя детьми и погребальной урной в руках сошла на берег Италии, «раздался общий стон, и нельзя было отличить, исходят ли эти стенания от близких или посторонних, от мужчин или женщин; но встречающие превосходили в выражении своего еще свежего горя измученных длительной скорбью спутников Агриппины» (Тацит).
Проводить в последний путь Германика пришли консулы и сенат; не было лишь императора Тиберия, который приходился родным дядей и приемным отцом покойному; не было и бабки Германика — Ливии Августы. Тацит предполагает, что они «не показались в народе, то ли считая, что унизят свое величие, предаваясь горю у всех на виду, то ли боясь обнаружить свое лицемерие под столькими устремленными на их лица взглядами».
Послушаем и далее Тацита.
«В день, когда останки Германика были переносимы в гробницу Августа, то царило мертвенное безмолвие, то его нарушали рыдания: улицы города были забиты народом, на Марсовом поле пылали факелы. Там воины в боевом вооружении, магистраты без знаков отличия, народ, распределенный по трибам, горестно восклицали, что Римское государство погибло, что надеяться больше не на что, — так смело и открыто, что можно было подумать, будто они забыли о своих повелителях. Ничто, однако, так не задело Тиберия, как вспыхнувшая в толпе любовь к Агриппине: люди называли ее украшением родины, единственной, в ком струится кровь Августа, непревзойденным образцом древних нравов и, обратившись к небу и богам, молили их сохранить в неприкосновенности ее отпрысков и о том, чтобы они пережили своих недоброжелателей».
После похорон Германика все сильнее раздавались голоса с требованием покарать Пизона. Последний явился в Рим и пытался найти защиту у Тиберия. Однако ходила молва и о причастности императора к отравлению, поэтому Тиберий устранился от какого-либо участия в судьбе им же назначенного наместника Сирии; он передал дело на разбирательство в сенат.
Покинутый императором, Пизон был обречен. Хотя не имелось прямых доказательств, что он отравил Германика, сенаторы склонялись к вынесению обвинительного приговора. В этом их убеждала толпа граждан перед курией, кричавшая, что они «не выпустят из своих рук Пизона, если он выйдет из сената оправданным».
От Пизона отдалилась даже жена, Планцина, нашедшая себе покровительство у Ливии Августы. Наместника Сирии под охраной преторианской когорты доставили домой, а на следующее утро «его нашли с пронзенным горлом».
В 23 году умирает единственный сын Тиберия; Друза отравил Элий Сеян — префект преторианских когорт. Последний таким образом расчищал себе дорогу к трону, ибо полагал, что имеет все основания его занять.
«Тело его было выносливо к трудам и лишениям, душа — дерзновенна; свои дела он таил ото всех, у других выискивал только дурное; рядом с льстивостью в нем уживалась надменность; снаружи — притворная скромность; внутри — безудержная жажда главенствовать, и из-за нее — порой щедрость и пышность, но чаще усердие и настойчивость — качества не менее вредоносные, когда они используются для овладения самодержавною властью». Таким нарисовал Тацит портрет человека, призванного долгом защищать императора и членов его семьи.