Рассказанное было крупным событием для меня и сильно потрясло больницу. Блинов писал несколько раз, доказывал необходимость исправления «ошибки», но Министерство внутренних дел молчало. Это вызывало недовольство врачей. Один из них говорил мне: «Они лишили нас морального права держать кого-либо за этими стенами. Нас постоянно упрекают вами, спрашивая: больной он или здоровый?»
В связи с такими настроениями врачей мой режим понемногу смягчался. Сестры, когда уходило начальство, угощали меня настоящим чаем, надзиратели обращались с политическими вопросами, мне было позволено на два часа в сутки выходить в коридор для выполнения работ по уборке. Мне даже позволили драить поручни лестницы между нашим (вторым) и первым этажами. Это было уже значительное доверие. Ведь на какой-то момент я становился на территорию чужого отделения. А на общение между отделениями было наложено строжайшее «табу». Ноу меня как раз такое общение и началось.
Через несколько дней после того как я начал «драить» лестничные поручни, в то время, как я дошел до первого этажа, послышался шепот: «Петр Григорьевич, здравствуйте…» — голос Алеши Добровольского. С этого дня не было ни одного вечера, чтобы мы не перекинулись несколькими словами. Он был удивительно приспособлен к психиатричке. Как он умудрялся покидать свою палату как раз тогда, когда я был на их этаже, как уходил из-под наблюдения и где прятался, разговаривая со мной, трудно было представить. В одну из наших встреч он сказал:
— Завтра я познакомлю вас с Володей Буковским. Когда я завтра пройду в уборную, смотрите, сразу за мной будет идти парень в черном рабочем костюме. Это и будет Володя.
О Володе Алеша говорил мне еще в Лефортово. Он был буквально влюблен в Володю и советовал мне обязательно познакомиться с ним, как выйду на свободу. Встретившись с Володей здесь, он решил не откладывать знакомство. На следующий день мы с Володей обменялись взглядами, кивками головы и приветственными жестами. Это заняло не очень много времени, но я запомнил его энергичное, волевое лицо, а вскоре, встретившись уже лично, полюбил этого юношу — мужественного и предприимчивого. В будущем нам предстояло действовать в общем деле не только порознь, но и совместно.
В октябре 1964 года сняли Хрущева с занимаемых им постов. Я для себя не ждал ничего хорошего от этого. Людей же эта смена власти беспокоила. Меня каждый вечер кто-нибудь спрашивал — лучше это или хуже. Я отвечал в том смысле, что вообще-то хуже уже некуда, но и лучшего взять негде. Скорее всего, говорил я, будет все же ухудшение. Для себя лично, утверждал я, жду только худшего. Но оказалось, что смена руководства именно мне и принесла изменения.
2 декабря 1964 года приехала из Москвы комиссия по выписке выздоровевших. Я обратился к Александру Павловичу:
— Вы меня представляете на комиссию?
— Не могу, Петр Григорьевич. Для представления на комиссию надо наблюдать не менее шести месяцев, а вы у нас меньше четырех.
Но на следующий день выводят: «На комиссию». Ведут к кабинету начальника больницы. Перед кабинетом на противоположной стороне коридора стоит секция театральных кресел. Сажусь в крайнее слева.
Сижу, держа голову прямо, по сторонам не оглядываюсь. Однако правый глаз через некоторое время отмечает человека, подошедшего к секции кресел. Узнаю: один из тех, кто присутствовал на заседании экспертной комиссии Снежневского, решавшей вопрос о моей вменяемости в Институте Сербского, — Шестакович, кандидат (впоследствии доктор) медицинских наук. Продолжаю делать вид, что не замечаю его. Он садится и:
— Здравствуйте, Петр Григорьевич!
Поворачиваю голову в его сторону:
— Здравствуйте!
— Вы меня не узнаете, Петр Григорьевич?
— Почему же нет? Вы были у меня на комиссии в Институте Сербского.
— Во, во, во, — радостно закивал он головой. — А можно задать вам несколько вопросов? Не для проверки чего-нибудь, а в порядке обыч-ного разговора. Если вам не хочется разговаривать, так и скажите, я не обижусь.
— Нет, почему же? Спрашивайте!
— Скажите, как вы относитесь к нашему «заключению»? Как вы его оцениваете? Только откровенно.
Задумываюсь. Сказать всю правду, так он же на комиссии будет против моей выписки. Я тогда еще не понимал, что у него не было возможности возражать, что своим вопросом он только измерял меру опасности от меня для института. Я же воспринимал его как полноценного и даже решающего члена комиссии (представитель экспертной организации) и не рисковал выкладывать всю правду. Говорить же неправду не умею. Пришлось быстро находить примиряющую формулу.
И я ее нашел:
— Я думаю, что, принимая решение, члены комиссии хотели сделать лучше для меня…
— Вот, вот, именно, искали решение в ваших интересах. — Он даже засиял весь, увидя мое понимание.
Но я еще не закончил. Остановив его излияния, я продолжил:
— Но вся беда в том, что, заботясь обо мне, забыли спросить у меня, как мне лучше.