Спрячешься, бывало, под столом, расшатаешь грифель, как молочный зуб, а то и вовсе — постучишь по нему молоточком или дверью придавишь до хруста. Ну — бежишь после к деду, просишь разрешения поточить. Дед требует показать карандаш, чтобы не зря машинку-то гонять. Рассмотрит, ухмыльнётся, коли заметит продавленные дверью следы, но молча поднимет деревянное жалюзи шкапчика, где на пропахшей дёгтем и папиросами полке хранился этот хитрый, заветный инструмент, и скажет:
— Бери.
Но как потянешь руки, чтобы взять, дед и приказывает строго:
— Только при мне! А то знаю я вас, почнёте пальцы совать или ещё чего.
Под дедовым суровым взором нажимал я те самые усики-педальки, дабы просунуть карандаш и зажать, правда силёнок не хватало, чтобы выходило с первого раза! Крутишь после ручку, стараешься, высунув язык для верности, поджидаешь с блаженной улыбкой, когда можно будет поглядеть на деревянную ровную стружку, что копится в специальном ящичке. И давно уже не нужно, и отточено, а только нет мочи остановиться, — стружка так сладко пахнет.
— Здорово!
— А то! Только мне мало досталось за покрутить.
— Это ещё почему?
— Я самый младший из внуков. До меня столько карандашей было заточено, не перечесть: и по делу, и просто ради самого верчения. Попортили вещицу. Приходилось после, когда и впрямь было надо, приставать ко взрослым, чтобы помогли заточить карандашик. У самого плохо выходило, а ножиком не дозволяли.
Всяк точил, как умел. Бабушка срезала кухонным ножиком над раковиной, отхватывая помногу и от грифеля, и от самой деревяшки. Рачительная мать доставала использованное бритвенное лезвие, которым порола подкладку или другое какое шитьё, и счищала карандашик на газетку, аккуратным кругом, так что носик аспидной палочки казался едва ли не иголочкой.
Ловчее всех выходило у отца. Вычерчивая у кульмана по шесть-семь листов за смену, ему приходилось тратить не один карандаш, от того-то и точил он всегда сноровисто, парой-тройкой неуловимых движений, наискось, оставляя стержню довольно упора в нужных местах, так что карандаш исписывался не враз.
Но стоило взяться за дело самому, у меня выходило плохо, хуже всех. И спрятав вконец испорченные карандаши в дальний ящик стола, или рассовав их по корешкам книг, я принимался просить купить мне новые.
— Да только что, недавно открывали коробку! — Удивлялись взрослые, но покупали, конечно, и новые карандаши неизбежно постигла участь прежних, в моих неумелых руках.
Что любили мы в детстве? Глупый вопрос. Да, всё, наверное, просто не сумели этого вовремя понять.
Чёрное
Чёрная гусеница, волнуясь телом и душой, торопилась перейти дорогу.
Я тоже спешил и едва не наступил на неё. — Ой! Красавица, вы куда это? — Спросил я гусеницу, и та, не чураясь беседы с незнакомцем, подробно и обстоятельно растолковала, чем намерена заняться.
— Мы с сёстрами сироты, подыскиваем на зиму жильё. Мать бросила нас в кустах крапивы и улетела с подругами на юг33
, поэтому мы тут управляемся сами.— Надо же… — Посочувствовал я, сокрушаясь столь непритворно, что гусеница постаралась успокоить:
— Не переживайте вы так, мы привычные, да и не первые, и не последние, у вас у людей, я слышала, тоже бывает эдак-то.
— Бывает. — Согласился я, и убедившись, что гусеница не нуждается покуда ни в моей помощи, ни во внимании, порешил дольше не задерживаться и откланялся.
Я шёл, дабы решить своё дело, но раздумывал вовсе не об нём, но о схожести всего на свете, о сиротстве вынужденном или навязанном, об ответственности, наконец.
Застывшая на излёте волна пригорка была довольно высока, а клевер, что обрамлял его, чудился морской пеной. Прикрыв глаза, я вдыхал тот призрачный, столь желанный солёный воздух, что пускай теперь и не здесь, ну так есть же он где-нибудь, в конце концов.
Едва ли не сгоряча, в порыве, я тронул пену цветов рукой, дабы ощутить его блаженное, нежное и восхитительное таяние под рукой, как пальцы мои уловили некий трепет, что принудил немедля открыть глаза.
На одном из цветущих бутонов клевера сидела пчела. Я оторвал её от занятий, и теперь она пыталась овладеть собой, вырваться из безвременья смятения.
Пчёлка взирала на меня с надеждой, кажется даже со слезами на глазах. Ей хотелось досмотреть свою жизнь до самого конца, а не обрывать на самом интересном месте, вдобавок причинив неприятность тому, кто нечаянно оказался рядом.
Я ловко отдёрнул руку, и прикоснувшись к шляпе, поклонился пчеле:
— Прошу прощения! — И продолжил свой путь…
— Чёрная гусеница перешла мне дорогу…
— Ну так не чёрная же кошка!
— А что вы имеете против них?..
Так и живём…
— Бывал ли ты озабочен тем, откуда взялись на небе звёзды, луна или сама вселенная?
— Отчего же, само собой. Каждый рассуждает про это в некий час, когда наскучит ему думать о мирском, об своём ничтожном месте посреди прочих, о слякоти земной и житейской, вот и отторгает он от себя всё, о котором и думать забыл, ибо свыкся. Особится34
с чувством, доказует другим непустяшность сосуществования подлле.— Для чего?
— Так чтобы чище казаться. И себе, и прочим. Как бы — не от мира сего.