Он оглянулся на деревню и перекинул веник под другую руку.
— Не тем зельем лечить меня взялся… Коней-то видел моих? Телом шелковы, а жилы — проволока. Не устанут, небось, впереди пойдут.
— К чему это ты?
— А уж там смекай. Хочу избу сиротой оставить. Тогда отпихнули, ну и вышло ни сладко, ни кисло. Теперь снова миру кланяюсь. Возьмут с собой счастье пытать — глаже дело выйдет. Заседателю мраку подпустим… Вот так-то, Хрисанф Матвеич.
А сам запахнул армячишко вглухую и пошел по берегу, шурша мелкой россыпью в ложбинках. Немного отошел и обернулся.
— Подумай хорошенько… А я коней-то кормлю…
Хрисанф, хмурый и косматый, все смотрел ему вслед.
Петровки были на исходе. Беловодцы собирались в поход.
Теперь часто на деревне видели Бергала: его брали с собой. По вечерам он бывал у Хрисанфа. Они подолгу разговаривали после ужина в глухом крылечке. Иногда подходили и другие мужики, чаще всех Асон с Назаром, но Панфила там не было видно. Прихворнул опять старик. Как-то тронется в путь? Не в последний ли раз?
Народу собиралось уходить немного. И Хрисанф и Панфил после долгих споров выбрали новый, неведомый путь. Если все будет благополучно, можно выслать гонца; тогда и остальные тронутся. С семьей поднимались только двое — Назар да Анисим.
Сын Назара, Иван, с той поры, как стали говорить о сборах, все тоскует, ходит с темным лицом. Надо уважить отцу. Как он там, один-то? Уже к старости дело, да и просит пойти. Но как оставить Акулину? Не упустит Гараська. Евсей так и прочит ее за Гараську Фомы Гундосого, об осени свадьбу играть собирается.
Акулины не видно давно: на пасеку угнали. Это тоже неспроста. Не девичье там дело. Знать Фома с Евсеем уж по рукам ударили, а девку хоронят. И вдруг смертной тоской загорелся Иван. Всегда скромный и тихий, не умеющий ответить на Гараськины насмешки, он заметался, вспыхнул лютой ревностью.
Отдать Акулину? Никогда! Никому!
Повидать бы ее, да за белок, на пасеку, не ближний путь. Но вот Акулина вернулась. Пришла ночью пешком, вся ободранная в кровь на россыпях.
На другой день под вечер вышла в ельник за деревней. Иван туда пробрался косогором.
Вот густая, до земли опустившая свои черные лапы, старая толстая ель. Здесь прошлым летом в первый раз они встретились один на один: ушли с полянки. Все дурили, смеялись, а потом присели отдохнуть, да и проболтали до ночи…
Скотская тропинка извивается в кустах веревочкой. Идти по ней легко. На душе так радостно и жутко. А вдруг еще нет Акулины? Ель-то вот уж, совсем близко… Распахнул последние кусты и растерянно остановился. Под одной из старых веток, прислонясь к ней головой, сидела Акулина. Улыбнулась, расцвела во все лицо и молча хлопнула рукой о землю.
Иван опустился с ней рядом. Сам тоже такой ясный и радостный. Не замечает даже и того, что не сказал: «Здорово!». Акулина поправила на голове цветную гарусную шаль, повитую жгутом, и протянула раненые руки.
— Глянь-ка! Изукрасилась.
— Еде это?
Она улыбнулась…
— Пошла с пасеки за ягодами… Ну, заблудилась по ключам-то… ходила, ходила да Собачьей речкой на деревню вышла.
— Соба-ачьей?! — ужаснулся Иван. — Ты ври-и!
Он с восторгом смотрел ей в серые глаза, и в памяти проносилась картина ущелья. Бурливая, порожистая речка… Острые утесы один за другим…. Между ними— россыпи, по которым нельзя шагу сделать, чтобы не скатиться вниз и не обрезаться на сланцевых осколках. Кусты, столетние коряги. Только собаки забегают в него да Бергал за козлами.
— Одурела девка! На деревню, што ли, поманило? А?
— Не знаю.
Сказала уже без улыбки, но в этом «не знаю» было так все понятно и близко обоим.
Иван обнял ее за плечо и притянул к себе.
— Ой! Тихонько ты! Рука-то ноет, отбила на камнях.
— Рази где упала?
— Прямо к речке скатилась. Чисто всю исколотило. Коленки в кровь снесла.
Говорила тихим шепотом, уткнувшись головой ему в складки кумачовой рубахи.
Иван, забывшись, снова тиснул за плечо.
В сердце поднималось то жгуче-туманное чувство, с каким всякий раз он вспоминал Акулину. Сначала стыдился его и боялся. Казалось, что с ним только одним бывает так. Надо работать, а тут в голову невесть что забьется и мутит, и кружит, будто пива медового выпил. Все последние дни, как ни работает, как ни устанет, а до вторых петухов не может глаз сомкнуть. Все стоит перед глазами Акулина — будто манит его. А то вспоминается, как на полянке отрезала она Гараське. Прилип к ней хуже липучки-травы, никак не отдерешь. Сам пьяный, все хохочет, скалит зубы, а как рядом сядет — за рубаху лезет. Дала ему локтем прямо в рожу.
— Отвались, окаянный!
Вспыхнул, загорелся Гараська.
— Тебе бы Ваньку подкатить?
— Да не тебя уж, чертов зять!
— Так Ваньку?
И не утерпела Акулина, крикнула в слезах:
— Отвались ты, окаянный! Богом прошу!.. Мил он мне!.. В ковшичке воды его бы выпила, а тебе ни в жизнь не дамся.
Вся поляна ахнула: Гараська не спустит посмешища, не таковский он.
С тех пор оба боятся его.
— Ишь ведь дура, убралась как.
Акулина прижимается крепче. Так вот сидеть бы и день, и другой, никуда не уйти от Ванюшки, никого не видеть… А он откинул осторожно сарафан и гладит колени.