Читаем В поисках гармонии. Искусствоведческие работы разных лет полностью

Нынешнее состояние науки как будто бы отчасти снимает полнейшую фантастичность проекта Федорова: открыта возможность клонирования – воспроизведения живых существ по одной клетке, вживленной в материнский организм… Но если даже допустить, что невероятное станет возможным, – не страшно ли оно? Вернуть всех, без изъятия, – всех преступников, всех безумных, грешных, падших?., а также пещерных предков, неандертальцев?., и заселять ими Вселенную?.. Нет, это непредставимо. А если выбирать только «достойных» – тогда кто судьи? Неужели «высоколобый химик» Маяковского будет производить отбор (Маяковский, по-видимому, знал об идеях Федорова – через Чекрыгина)? Федоров, впрочем, отвергал избирательность, настаивая на воскрешении всеобщем, идущем по цепи от сына к отцу в глубь поколений.

Никогда ни одному мистику не являлась идея, столь непостижимая, столь великая и ужасная, как этому сыну позитивистского века. И кто же ее внушил – Бог или диавол? В жизни Федоров был святой, безгрешный человек. Познания его были универсальны. Но он был нетерпим ко всем идеям, кроме своей.

Может быть, он нарочно ставил перед человечеством невозможные цели, ибо только невозможное стоит того, чтобы к нему стремиться, так же как только непредставимое можно признать Богом?

Но не экстремальная цель, которую даже его ближайшие ученики не могли без колебаний принять, привлекает к его сочинениям. И не мысль об активной «регуляции природы» («обратить слепой ход природы в разумный») – Земля и так уж пострадала от этой регуляции. А вот те нравственные основания, на которых Федоров возводит свою утопию, – они понятны. Сознание нравственного долга перед прошлыми веками, прошлыми поколениями.

В самом деле: почему дети дороже родителей, почему будущее важнее прошлого, почему линейное течение времени в одну сторону приемлется как не только неизбежное, но – справедливое?

Может быть, вера в прогресс все это оправдывала до тех пор, пока не была поколеблена. Но она поколеблена. Несомненен только технический прогресс, однако он не приводит к благу, теперь это видно. В других сферах, духовных и даже материальных, прогресса нет: люди не становятся ни совершеннее, ни счастливее. В лучшем случае они остаются при том же балансе добра и зла, ума и глупости, благоденствия и нищеты, радостей и страданий. «Мы работаем для счастья будущих поколений, для наших детей», – говорят добросовестные мученики истории. Будущие поколения, в свою очередь, трудятся и страдают для своих детей, те – для своих, а оглядываясь назад, вздыхают: «В старину живали деды веселей своих внучат».

Допустим даже, что прогресс существует, только идет зигзагами и пути его неисповедимы, что в каком-нибудь далеком тысячелетии люди, преодолев все грозящие опасности, действительно достигнут гармонического устроения на земле. А как же те миллиарды живших, что унавозили для него почву? Не будет ли стыдно потомкам пировать на забытых могилах предков?

Иван Карамазов у Достоевского даже небесную гармонию, окончательную, которая наступит в финале бытия, где все оживут, сольются и все простят друг другу, – даже ее отказывался принимать по той же причине (слишком дорогая цена заплачена). Если же речь идет о земном социальном прогрессе, долженствующем привести к благоденствию какое-нибудь миллионное по счету поколение людей, то не нужно быть Достоевским, чтобы понять, насколько нравственно несостоятельна идея такого прогресса. Сергий Булгаков рассуждал об этом так

«В представлениях о государстве будущего, о спасающемся прогрессом человечестве неизбежно приходится колебаться между двумя возможностями: или будущие люди с более чуткой совестью, с более развитым чувством общечеловеческой солидарности и любви будут терзаться сознанием, что их благополучие куплено такой дорогой ценой, и тогда они в тысячу раз жалче нас и несчастнее и уже совершенно не годятся для роли увенчивающих мировую историю счастливцев будущего, или, в обратном случае, если они обо всем забудут и все припишут себе самим, то мы имеем просто свинство, отталкивающее безобразие, при одной мысли о котором тошнит и мутит, при мысли, что ради мещанского довольства и благополучия этих господ была заплачена такая цена, пролита была мученическая кровь»5.

Священник С. Желудков добавляет к сказанному Булгаковым: «Мы говорим: “все человечество” – и подразумеваем человечество на земле. Но на земле никогда не все человечество, а совершенно ничтожная часть человечества. ВСЕ ЧЕЛОВЕЧЕСТВО – НЕ НА ЗЕМЛЕ, все человечество – это мертвецы, “СУЩИИ ВО ГРОБЕХ”, чающие Воскресения. Итак, говоря “человечество, все человечество”, мы должны подразумевать ВЕЧНОЕ ЧЕЛОВЕЧЕСТВО, воскресшее человечество. Надо признать: либо у нас вечная судьба, либо мы в истинном смысле не существуем»6.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Анатолий Зверев в воспоминаниях современников
Анатолий Зверев в воспоминаниях современников

Каким он был — знаменитый сейчас и непризнанный, гонимый при жизни художник Анатолий Зверев, который сумел соединить русский авангард с современным искусством и которого Пабло Пикассо назвал лучшим русским рисовальщиком? Как он жил и творил в масштабах космоса мирового искусства вневременного значения? Как этот необыкновенный человек умел создавать шедевры на простой бумаге, дешевыми акварельными красками, используя в качестве кисти и веник, и свеклу, и окурки, и зубную щетку? Обо всем этом расскажут на страницах книги современники художника — коллекционер Г. Костаки, композитор и дирижер И. Маркевич, искусствовед З. Попова-Плевако и др.Книга иллюстрирована уникальными работами художника и редкими фотографиями.

авторов Коллектив , Анатолий Тимофеевич Зверев , Коллектив авторов -- Биографии и мемуары

Биографии и Мемуары / Искусство и Дизайн / Прочее / Документальное
The Irony Tower. Советские художники во времена гласности
The Irony Tower. Советские художники во времена гласности

История неофициального русского искусства последней четверти XX века, рассказанная очевидцем событий. Приехав с журналистским заданием на первый аукцион «Сотбис» в СССР в 1988 году, Эндрю Соломон, не зная ни русского языка, ни особенностей позднесоветской жизни, оказывается сначала в сквоте в Фурманном переулке, а затем в гуще художественной жизни двух столиц: нелегальные вернисажи в мастерских и на пустырях, запрещенные концерты групп «Среднерусская возвышенность» и «Кино», «поездки за город» Андрея Монастырского и первые выставки отечественных звезд арт-андеграунда на Западе, круг Ильи Кабакова и «Новые художники». Как добросовестный исследователь, Соломон пытается описать и объяснить зашифрованное для внешнего взгляда советское неофициальное искусство, попутно рассказывая увлекательную историю культурного взрыва эпохи перестройки и описывая людей, оказавшихся в его эпицентре.

Эндрю Соломон

Публицистика / Искусство и Дизайн / Прочее / Документальное